Лион Фейхтвангер - Изгнание
Визенер садится за громадный письменный стол, наслаждаясь видом красивой комнаты и прилегающей к ней библиотеки. Он хорошо знает Париж, он жил здесь до войны, здесь же главным образом провел и послевоенные годы в качестве корреспондента «Вестдейче цейтунг». Сначала он занимал жалкий номер в гостинице Латинского квартала, потом две скромные комнаты неподалеку от Монпарнаса, затем — три недалеко от площади Звезды, а теперь живет возле Эйфелевой башни в красивой, богатой, долгие годы заботливо обставлявшейся квартире, в высоком новом доме с великолепным видом на город, который он любит. Его взгляд с удовольствием скользит по серебристо-серым крышам и возвращается к книжным полкам.
Тщеславен ли он? Существует много разновидностей тщеславия. Совершенно разные вещи — тщеславие ярмарочного боксера, который предлагает публике любоваться своей мускулатурой, тщеславие фюрера, выступающего на Нюрнбергском съезде, и его, Визенера, сознание своего превосходства. Совершенно разные вещи — когда фюрер рычит в микрофон: «Я спас мир от большевизма», — и когда он, Эрих Визенер, радуется книгам, которые собирает и изучает. Не только потому, что он эти книги приобрел, во всех отношениях «заработал», а тот, другой, вовсе не спас мир от большевизма. Существуют дозволительные, необходимые, похвальные виды тщеславия. Exegi monumentum aere perrenius, сочинить этот стих было славным деянием. Тщеславие Горация можно назвать достоинством. Проповедник Соломон тоже был тщеславен, тщеславны были Александр, Цезарь, Гете, Гойя. Кто из великих людей не был тщеславен? Остается только взвесить, в какой степени сознание своих заслуг соответствует этим заслугам. Быть в Париже представителем правящей партии самого могущественного государства Центральной Европы, в Париже, в столице врага, добиться этого сыну небогатого офицера, без поддержки какой-либо клики, к тому же сохранив в неприкосновенности свою совесть и свой стиль, — это, уважаемые господа из «Новостей», чего-нибудь да стоит.
С многозначительной злой усмешкой он возвращается в спальню, открывает сейф, в сторону которого он несколько минут назад бросил красноречивый взгляд, достает рукопись большого формата, переплетенную в плотный суровый холст. Он открывает книгу на первой странице, где тщательно выведено Historia arcana — «Тайная летопись». В эту книгу он записывает все те политические и социальные события, о которых он знает, но не имеет права говорить: сюда он записывает свои самые сокровенные мысли и взгляды в неприкрашенном виде, только для себя и для потомства. Эта книга — его совесть, его оправдание в будущем. Когда он берет ее в руки, в нем возникают ассоциации с такими представлениями, как исповедь, день Страшного суда, покаяние, Зигмунд Фрейд. Точно так же как византиец Прокопий писал книги, в которых славил подвиги и деяния своего императора Юстиниана, а втайне собирал и записывал все, что казалось ему пошлым и смешным в этом человеке и вокруг него, точно так же как художник Гойя официально писал картины для брата Наполеона, а втайне выражал свой протест против него, против французов и их войны в великолепных и страшных офортах, — так и он, Эрих Визенер, показывал общественности только одну сторону событий, а другую отражал в этой книге. Здесь, между двумя крепкими, обтянутыми полотном покрышками, заботливо хранится не только его собственное подлинное «я», но и подлинный мир национал-социалистов, их фюрер, их рейх, их политика, их подлости, их жалкие, грязные поступки.
Он открыл книгу наугад, предоставляя выбор случаю, и стал читать. Стенографические значки сплетались в причудливые ряды, иногда он с трудом расшифровывал то или иное слово. Он смотрел на мир острым и безжалостным взглядом, но в отражении собственного «я», в самообличении — это опять бросилось ему в глаза — проскальзывало кокетство. Вероятно, он носил в душе определенный образ самого себя, который нравился ему, и он, передавая свои чувства, представления и мысли, бессознательно пригонял их к этому образу. Но поскольку может человек в такой попытке оставаться честным, он был честен. Он читал, улыбался, покачивал головой с чувством превосходства над этим смешным многоликим миром, в котором приходится жить, и порой с удивлением, чаще с презрением, еще чаще с восхищением и всегда с интересом думал об этом проклятом, великолепном, циничном, сентиментальном современнике, об этом нелепом, самодовольном, объективном, глубокомысленном, поверхностном, близоруком, дальновидном, ловком парне Эрихе Визенере, подобии господа бога.
Он принялся за работу — стал записывать утренние впечатления. Он написал то, что думал о «Новостях», о Зеппе Траутвейне, о Фридрихе Беньямине, об эмигрантах вообще, о соотношении между ними и третьей империей и о своем собственном отношении к миру «Новостей» и эмиграции. Он писал быстро, избегая пауз, чтобы работой над формой не нарушать непосредственности мыслей и чувств.
Голоса в передней вспугнули его. Он совершенно забыл о предстоящем свидании со Шпицци, но пока слуга Арсен помог господину фон Герке снять пальто и ввел его в кабинет, у него было достаточно времени, чтобы отнести в сейф, находящийся в спальне, книгу — свою совесть — и встретить гостя.
— Вы открыли весенний сезон? — приветствовал он Шпицци, окидывая взглядом его костюм.
Да, Шпицци полагает, что погода достаточно хороша; и впервые в этом году разрешил себе одеться чуть-чуть посветлее.
— Вам не кажется, что носки слишком светлы? — поинтересовался он.
Визенер сказал, что галстук у Шпицци великолепен и носки all right[5]. Этот малый выглядел чертовски хорошо. На улице Лилль могли им гордиться. Сегодня Визенеру это бросилось в глаза больше, чем обычно. Впрочем, была в Шпицци какая-то перемена, но какая именно Визенер уловить не мог.
В господине фон Герке всегда было нечто такое, чего нельзя было сразу раскусить. Ни одна душа не знала, каким образом он попал в посольство. Быть может, он путался с кем-нибудь из берлинских властителей, что часто бывало причиной таких карьер. Но нет, по нему этого не скажешь. Конечно, кто-то из берлинских бонз его поддерживал. Иначе он не был бы порой так безмерно нахален. Но, в общем, тайна, окружавшая Шпицци, делала его еще более симпатичным Визенеру, его привлекала такая смесь флегмы, любезности и нахальства, а сегодня, когда Шпицци сиял больше обыкновенного, он особенно нравился Визенеру.
— Читали вы «Парижские новости»? — спросил Шпицци. — Видели статью этого типа Траутвейна?
А, значит, догадка Визенера верна. Шпицци явился в связи с делом Беньямина, статья нарушила его флегматичное спокойствие. Визенеру приятно, что статья задела не только его.
Он с интересом ждет, чего же, собственно, от него хотят. Чтобы он возразил Траутвейну? Он и сам не знает, приятна ему или неприятна такая просьба. Мысль обрушиться на своих старых конкурентов, конечно, заманчива, но ведь он решил не обращать на них внимания? Он ответил уклончиво.
— С вашим Фрицхеном Беньямином вы сели в лужу, — сказал он с улыбкой.
— Вы милейший человек, Визенер, — сказал Герке, тоже с улыбкой, спокойно, без всякого раздражения, — но почему вы всегда говорите «вы» и «ваш»? Говорите «мы» и «наш». В истории с Фрицхеном я столько же виноват или не виноват, как вы.
Визенер не позволил себе улыбнуться. Теперь он был уверен, что ответственность за дело Беньямина лежит на Шпицци и, по-видимому, дело это может иметь для него серьезные последствия.
Шпицци действительно был неприятно удивлен тем, что дело Беньямина вызвало такой шум. Разумеется, сославшись на свою «заслугу», на свое «деяние», он как-нибудь выпутается из этой истории, но на улице Лилль ему пришлось выслушать немало глупых речей, и понадобились вся его наглость и флегматичная любезность, чтобы сделать вид, будто они к нему не относятся. Хорошо еще, что благодаря новым зубам его улыбка кажется особенно сияющей.
При данном положении вещей он считал наиболее разумным в интересах государства, как и в своих собственных, чтобы в Германии по возможности не обращали внимания на шум, поднятый вокруг дела Беньямина. На улице Лилль его взгляд разделяли. Но Берлин еще не высказался. Берлин имеет обыкновение придавать излишний вес всякой болтовне эмигрантов и нервничать из-за нее; никогда нельзя знать заранее, как там будут реагировать. Этот Траутвейн с его вульгарной манерой грубо-патетически называть вещи своими именами создал неприятное положение. В Берлине, по всей вероятности, вместо того чтобы прикинуться глухими на одно ухо, захотят предпринять какой-нибудь встречный маневр. И вот Шпицци решил уговорить Визенера, чтобы он посоветовал посольству и министерству пропаганды не замечать болтовни эмигрантов и всей истории с Беньямином.
Визенер и сам находил, что правильнее не подавать в этом деле никаких признаков жизни: лавров тут не пожнет никто, в том числе и он. Шпицци, несомненно, добивается от него именно пассивности, поэтому он даст себя упросить и сделает под видом услуги то, что он и без того намеревался сделать.