Марио Льоса - Вожаки
Когда стали приглашать девочек на день рождения, нам будто без разницы, торчали в саду, прикидывались, что играем в салки, в ручеек, в вышибалу, а самим — только бы не пропустить, что там в гостиной, где девочек развлекали ребята постарше, — ух ты! танцуют! вот бы нам бы!
В один прекрасный день мы тоже решили учиться танцевать и все воскресенья, все субботы танцевали друг с дружкой. Соберемся у Лало? давайте к нам — у нас просторнее, а Большой — у нас новые пластинки, и Маньуко зато у меня сестра, она нас поучит, но Куэльяр — нет, к нему, старики уже в курсе, тут на днях прихожу домой и на столе проигрыватель, это тебе, сердечко, подарок от мамы, мне одному? да, родной, разве плохо? Поставь проигрыватель к себе в комнату, ну и приглашай друзей, когда захочешь, пора научиться танцевать, сходи, сердечко, в „Мелодии века“, купи пластинок. Мы, конечно, всей компанией двинулись в магазин и накупили целую гору пластинок — мамбо, вальсы, уарачи, болеро, а счет велели отослать его старику — улица Маршала Кастильи, два восемь пять, сеньору Куэльяру, и все дела!
Вальс и болеро — проще простого, считай себе и помни — ты сюда, он туда, а музыка — дело десятое. Вот уарача, та куда труднее, столько всяких па, с ума сойти, говорил Куэльяр. Да и мамбо тоже с накрутом — то поворот, то отпусти партнершу, то хватай снова и сам держись как надо. Они почти одновременно стали танцевать и курить, наступали друг другу на ноги, давились дымом „Lucky“ и „Viceroy“, крутились, как заведенные, под музыку уф, старик, кончай, — кашляли, плевались — давай шевелись, — голова как чугун, кружится — враки, у него дым под языком, а Фитюля — ну что? неважно, что бумажно, зато видали? Восемь, девять, десять — а теперь, пожалуйста, кольцами, вот так-то, а теперь прямо через нос, а теперь поворот, и еще один, и встал, и с ритма не сбился! Ну что?!
Еще недавно существовали только футбол и кино. Что угодно променяли бы за один футбольный матч! А теперь все мысли только о девочках и танцах, теперь все, что хочешь, — за тусовку с записями Переса Прадо и, разумеется, там, где курить разрешено. Принято было собираться каждую субботу, и мы таскались по гостям, звали не звали. Если не звали, мы, прежде чем вломиться в дом, отправлялись в подвальчик к китайцу и сразу к стойке — пять „капитанов“![50] И чтоб взяло, вот таким манером, говорил Фитюлька, — глю-глю, как настоящие мужчины, как я!
Когда в Лиму приехал Перес Прадо со своим оркестром,[51] они, конечно, помчались в Корпас[52] — встречать любимую звезду, и Фитюлька — ну-ка за мной! — продрался сквозь толпу, подошел прямо к Пересу Прадо, дернул за пиджак и крикнул во весь голос: „Да здравствует король мамбо!“
Перес Прадо мне улыбнулся, честно, и руку пожал, теперь в моем альбоме его автограф, вот пожалуйста — глядите.
Они, ясное дело, двинулись вместе со всей лавиной поклонников за Пересом Прадо — Боби Лосано подвез их на машине до площади Сан-Мартин, — а уж потом исхитрились, пролезли все-таки на трибуны солнечной стороны, попали на фестиваль мамбо, думать забыли о запретах архиепископа и угрозах брата Леонсио и брата Лусио.
Каждый вечер в доме Куэльяра мы находили по радио программу „Эль Соль“ и слушали, млея, обалдевая — вот это труба, вот это ритм, старик, — концерт Переса Прадо, — вот это голос!
К тому времени они очень возмужали, уже ходили в брюках, зачесывали вихры щеткой, — словом, выросли, особенно Куэльяр, раньше был самым дохлым, самым маленьким в их пятерке, а теперь — самый высокий, сильный. Ты, Фитюль, ого-го, тебя прямо на выставку, настоящий Тарзан!
***Первый, кто завел любовь — мы тогда учились в третьем классе второй ступени, — был Лало. Однажды вечером вкатывается этот Лало в кафе „Cream Rica“ с такой сияющей мордой, что мы сразу — ты чего? А он распустил павлиний хвост, напыжился: ребята, я „приклеил“ Чабуку Мелина, она сказала мне, что — да! Они всей компанией пошли отметить такое в „Часки“, и со второго стакана Куэльяра повело — Лало, как же ты объяснился ей в любви? а она что сказала? а за ручку ее держал? а Чабука что на это? — прилип как банный лист, — а вы целовались? А Лало сияет, размяк, что тебе персик в сиропе, и отвечает на все вопросы, да еще с удовольствием! Теперь за ваше здоровье, теперь ваша очередь, пора уже заводить девушек. А Куэльяр стучит стаканом по столу и знай свое: ну как все было, ты поподробнее, что она сказала, а ты ей на это… Ты, Фитюля, точно священник на исповеди, смеется Лало, а Куэльяр — ну говори, говори, не тяни резину. Они выпили три „хрусталя“, и к двенадцати Куэльяра развезло. Привалился к столбу прямо у городской больницы и — блевать. Эх ты, мозгля, говорили мы, пивом улицу поливаешь, деньги швыряешь зазря. Но Куэльяру не до шуток — ты нас предал! сам не свой — Лало, ты — предатель! — на губах пена — втихаря откололся, завел девку — рвет на себе рубаху — и не хочешь рассказать, как ее отделал!
Фитя, смени пластинку, давай наклонись, а то весь перемажешься, а он хоть бы что — предатель, так друзья не поступают, пусть перемажусь, тебе что! Потом, когда его приводили в божеский вид, злость с него спала, затих, погрустнел — теперь мы Лало не увидим, теперь все воскресенья будет со своей Чабукой, а к нам, паразит, и дороги не вспомнит. И Лало — ну брось, Фитюля, одно другому не помеха, девчонка девчонкой, а друзья — это друзья, зря кипятишься. И они — хватит, миритесь, дай ему руку. А Куэльяр — ни в какую пускай отчаливает к своей телке! Мы проводили Куэльяра до самого дома, и всю дорогу он что-то бормотал, — помолчи, старик, — чего-то мямлил, — ты лучше не шуми, иди тихо, по лестнице на цыпочках, а то проснутся предки и застукают. Но Куэльяр нарочно стал орать, бить в дверь кулаками, ногами эй, пусть проснутся, пусть застукают, ему плевать, он своих родителей не боится, а они все четверо — трусы, чем бежать, дождались бы, пока откроют.
Надо же, как его забрало, — сказал Маньуко, когда мы мчались по Диагональной, ты только сказал о Чабуке, а у него враз лицо посерело и настроения никакого. И Большой — зависть взяла, вот и напился. А Чижик родители ему покажут!
Но нет, родители не кричали. Кто тебе дверь-то открыл? мать, и что было? орала? Да нет! разревелась, сердечко мое, как ты мог, разве в твоем возрасте пьют спиртное? Потом пришел его старик, поругал, так, для порядка это больше не повторится? нет, папа. Его вымыли, уложили в кровать, а наутро он попросил прощения. И у Лало тоже попросил — знаешь, не сердись, это пиво мне в голову, я, может, тебя оскорбил, может, стукнул? Да ну, ерунда, с кем не бывает под градусами, давай пять — и мир, мы же друзья, Фитюля, и пусть все будет по-старому.
По-старому уже не выходило: Куэльяр начал блажить, откалывал всякие номера, старался привлечь к себе внимание. А они его подначивали, подливали масла в огонь — слабо мне увести машину у старика? Давай попробуй. Он увел „шевроле“ из отцовского гаража, и они всей компанией уезжали кататься по петляющей Костанере.[53] Слабо мне побить рекорд Боба Лосано? Давай попробуй, Фитя. И он — ее-жж-жик — по набережной, — ее-жж-ик — за две с половиной минуты, — ну что, съели? Маньуко даже перекрестился — твоя взяла. А ты небось уделался со страху, пичуга? А слабо ему пригласить их в бар „Как это здорово!“ и не заплатить по счету? Веди! И они шли в этот бар, ели гамбургеры, пили молочные коктейли, наедались до отвала, а потом исчезали поодиночке. Только у церкви Пресвятой Марии переводили дух и оттуда наблюдали за Куэльяром. Он о чем-то говорил с официантом минуту-другую, а потом — бац его головой в живот — и к нам пулей.
Ну, чья взяла? Вот стяну дробовик у папаши и перебью все стекла в этом доме. А чего — давай! И стекла вдребезги! Он черт-те на что шел, лишь бы отличиться, удивить, — что вылупился? — досадить Лало — вот ты струсил, а я нет! — не мог простить ему Чабуки, возненавидел…
В четвертом классе Большой стал ударять за Финой Салас, она стала его девушкой, а Маньуко — за Пуси Ланьяс, и тут все о'кей. Куэльяр целый месяц отсиживался дома и в школе здоровался с ними сквозь зубы. Слушай, ну чего ты? Ничего! Почему тогда не приходишь, почему никуда с нами не ездишь? Куэльяр стал какой-то замкнутый, странный, вид надутый и чуть что обижался. Но потом все-таки отошел и вернулся к ребятам. По воскресеньям они вдвоем с Чижиком отправлялись на утренние сеансы в кино (эй вы, горемыки!), а после не знали, как убить время, — слоняются по улицам, молчат, руки в карманах, свернем туда, а может — сюда? Слушали пластинки у Куэльяра в доме, травили анекдоты, в карты играли, а часов в девять приходили в парк, где собирались все ребята, но уже без своих девушек. Ну как, вы в порядке? ухмылялся Куэльяр, входя в бильярдную, где мы торопливо снимали пиджаки, развязывали галстуки, засучивали рукава. Позабавлялись, миляги? — голос неживой, в нем и зависть, и досада, и отчаяние. И мы — смени пластинку, не трепись, а он — губки, ручки и прочие штучки! — моргает глазами, будто дым глаза дерет, будто свет слепит. И мы уже на взводе — ну что ты злишься, Фитюль. Завел бы подружку, чем языком чесать, а он — взасос целовались? — и кашляет, сплевывает, точно его мутит, — юбчонки-то задрали, поигрались? возит каблуком по полу туда-сюда. А они — доходит наш Фитюлька от зависти, вот где самое оно, вот где весь смак! — свихнется, ей-ей, заткнулся бы наконец. А он как заведенный, но уже серьезно, без улыбочки — ну что, что делали с ними? а давались целоваться? а куда? а как? Слушай, хватит, надоел. И однажды Лало взбесился — дерьмо собачье, сейчас двину в рожу, несет черт-те что о наших девушках, будто они какие-то бляди. Их еле-еле растащили, а потом уговорили помириться, но Куэльяр ничего не мог с собой поделать, это было сильнее его, и каждое воскресенье все начиналось сначала: ну? не облажались? Все о'кей? Выкладывайте!