Бонавентура - Ночные бдения
Я отворил дверь Офелии, она лежала на своей постели, бледная, и пыталась убаюкать новорожденного мертвого ребенка; рядом с ней стояла безумная девушка, приложив палец к губам, и как бы делая мне знак молчать.
«Теперь он спит», — сказала Офелия, улыбнувшись мне, и ее улыбка показалась мне разверзнувшейся могилой. «Слава Богу, есть смерть, и за ней нет бессмертия», — сказал я невольно.
Она продолжала улыбаться и шепнула после краткой паузы, как будто речь постепенно развеивалась в дуновении, тихо испаряясь: «Роль подходит к концу, но «Я» остается и похоронят лишь роль. Слава Богу, я выхожу из пьесы и слагаю мое заимствованное имя; после пьесы выступает «я». «Это Ничто», — сказал я, задрожав. Она продолжала еле слышно: «Там стоит оно уже за кулисами и ждет своей реплики; когда только занавес опустится! Ах, я люблю тебя! Это последние слова в пьесе, и только их я постараюсь запомнить из моей роли — это было прекраснейшее место. Остальное пусть они похоронят!»
Тут опустился занавес, и Офелия ушла; никто не аплодировал, да и зрителей как будто не было. Она уже крепко спала с ребенком на груди, только оба были очень бледны, и не было слышно дыхания, так как смерть уже надела на них свою белую маску.
Я стоял, неистово возбужденный, у ее постели, и во мне что-то копилось, как будто назревал взрыв дикого смеха; я ужаснулся, ибо это был не смех, а первая в жизни слеза, выплаканная мною. Вблизи завывал еще кто-то, но это была только буря, посвистывающая в сумасшедшем доме.
Когда я огляделся, сумасшедшие стояли полукругом у постели, все молчали со странными жестами в причудливых позах; одни улыбались, другие глубоко задумались, третьи качали головами или всматривались в белую покойницу с ребенком; творец мира тоже был среди них, но он со значением приложил палец к губам.
И некая робость напала на меня в этом кругу.
ПЯТНАДЦАТОЕ БДЕНИЕ
Насколько снисходительно терпят дураков на любом месте, как учит нас повседневный опыт, настолько же возмущены были моей попыткой размножать дураков и в наказание меня лишили даже моей дурацкой каморки.
Ах, как было мне грустно прощаться с моими братьями, чтобы снова блуждать среди разумников, и когда позади меня проскрежетал замок в двери сумасшедшего дома, я остался совершенно один и меланхолически посетил кладбище, куда они отнесли Офелию. О, встретить бы мне, по крайней мере, Лаэрта, чтобы подраться с ним на могиле, ибо из сумасшедшего дома я вынес усиленную ненависть ко всем разумникам, по-прежнему сновавшим вокруг меня и мимо меня со своими постными, невыразительными физиономиями.
Богач и нищий обладают преимуществом перед остальными детьми человеческими, так как у них есть возможность полностью отдаться тяге к путешествиям. Богач отмыкает роскошество земли, держа в руке золотой ключ, а у бедняка имеется бесплатный билет, действительный для всей природы, и ему открыты ее высочайшие и прекраснейшие жилища: сегодня Этна, завтра Фингалова пещера; на этой неделе летняя обитель мудреца на Женевском озере{52}, на следующей неделе великолепный хрустальный чертог Рейнского водопада, где вместо потолочной живописи солнце ткет радугу над головой, и природа, непрерывно разрушая свой дворец, вновь и вновь отстраивает его.
Покажите мне короля, который мог бы жить блистательнее, чем нищий!
Сверх того, я путешествовал, пользуясь привилегией никогда не оплачивать моего счета и никого не благодарить за ужин, кроме старой матери Природы, ибо в земле еще сохранились коренья, в которых она не отказывала мне, и она же предлагала моим жаждущим устам в чаше утеса свежий кипучий напиток низвергающегося водопада. Я был по-настоящему весел, свободен и мог сколько угодно ненавидеть людей, в своей жалкой ненужности пробирающихся через великий храм солнца.
Однажды, едва встав с моего ложа, благоуханной цветущей травы, глядя в утренний воздух, где солнце поднималось из моря, подобное духу, я сочетал полезное с приятным, надкусывая только что выкопанный корень. Человеческое величие сказывается в том, что люди находят себе побочные занятия поблизости от возвышенных предметов, например, смотрят с трубкой в зубах в лицо восходящему солнцу, едят макароны при трагической катастрофе и т. п.; люди весьма в этом понаторели.
Я расположился так уютно, что мне пришла охота произнести нижеследующий монолог:
«Нет ничего выше смеха, и я ценю его так же высоко, как другие образованные люди ценят плач, хотя слезу легко вызвать пристальным взглядом в одну точку, механическим чтением драм Коцебу, да и, наконец, уже одним затяжным усиленным смехом. Разве не видел я недавно одного довольно чахлого человека, проливавшего обильные слезы при виде восходящего солнца, а другие разве не стояли поблизости, не восхищались этим признаком сердечной чувствительности и сами не заплакали напоследок, сострадая плачущему? Тут я подошел и спросил: «Друг, ты так растроган предметом?» «Да нет же, — ответил тот, — но по новым наблюдениям луч света помимо того, что он вызывает чиханье и слезы, также способствует плодовитости, а я был в Италии!» Я понял человека, заглядывающего в глаза солнцу ради насущной нужды, а не ради голого фантазирования. Когда я, смеясь, обернулся, другие, плача, поносили меня в достаточно резких выражениях; контраст усугубил мою смешливость; еще немного, и они до того растрогались бы, что побили бы меня камнями.
Имеется ли более действенное средство противостоять глумлению мира и самой судьбе, чем смех? Эта сатирическая маска устрашает врага во всеоружии, и даже несчастье отступает в испуге передо мной, когда я отваживаюсь высмеять его! Черт возьми! Чего стоит вся эта земля со своим сентиментальным спутником месяцем, если не насмешки, да и ценность земли разве только в том, что на ней обитает смех. На земле все было так слащаво и благостно оборудовано, что дьявол, взглянув на нее скуки ради, разозлился и, чтобы насолить строителю, послал смех, а смех ухитрился искусно и незаметно закрасться в маску радости, которую люди охотно примеряли; тогда смех сбросил эту личину, и на людей злобно глянула сатира. Оставьте мне только смех на всю мою жизнь, и я продержусь здесь внизу!»
«Хо-хо!» — послышалось прямо у моего уха, а когда я обернулся, деревянный шут смотрел мне в лицо дерзко и упрямо. «Вот мои патрон, — сказал громадный детина, показывавший его мне, поставив рядом большой ящик. — Ты годишься в шуты, а я как раз в них нуждаюсь, так как мой шут сегодня помер. Хочешь, так приступай; местечко доходное, и занимать его выгоднее, чем жрать коренья!»
Деревянный скоморох смотрел на меня при этом доверительно, и я почувствовал к нему влечение, как будто встретил друга. «Парнишка вырезан в Венеции, — сказал кукольник, словно подзадоривая меня, — бьюсь об заклад, он разумеет свое дело лучше других; ты только глянь, он ходит и стоит, как на живых ногах, пьет, ест, сто́ит мне потянуть за нитку, может смеяться и плакать, как всякий человек, для чего достаточно легкого механического нажима!»
«Так!» — воскликнул я, взваливая ящик на плечи, и деревянное общество застучало внутри при ходьбе, как будто от нечего делать оно устраивало французскую революцию.
В трактире нашелся театр и люди, готовые посетить его; руководитель бегло преподал мне теоретические основы трагического и комического искусства; открыл он, чтобы развлечь меня, и маленькую боковую дверь, где лежал на соломе в саване мой предшественник-шут, сыгравший свою роль до конца; его лицо злобно скорчилось, а руководитель сказал: «Он умер от смеха; он так смеялся, что за сценой его хватил удар!»
«Прекрасная смерть!» — ответил я, и мы приготовились руководить деревянной труппой. Мой спутник был настоящий мастак в том, что касается любовников и любовниц; за них он говорил фистулой. Моей же главной специальностью стал шут, но заодно мне были поручены короли. Когда занавес опустился, мой напарник пламенно обнял меня, сказав, что я делаю честь занимаемому мной месту.
В том, как дорого обходится руководителю руководство, мы имели возможность убедиться и среди марионеток; дело было так.
Мы раскинули нашу сцену в маленькой немецкой деревне вблизи французской границы, за которой давалась великая трагикомедия, но король дебютировал неудачно, а шут в роли Свободы и Равенства потрясал человеческими головами вместо бубенцов. Нас угораздило представлять Олоферна, и мы так распалили зрителей-крестьян, что они ворвались на сцену, похитили у нас Юдифь среди других актрис и с нею и с отрубленной деревянной головой Олоферна направились прямо к дому старосты, потребовав от него не больше, не меньше, как его голову. Требуемая голова побледнела, когда ей показали окровавленную деревянную, и так как ход событий все более настораживал меня, я попытался по возможности быстро придать ему другое направление. Я завладел головой Олоферна, вскочил на камень и решился произнести следующую речь: