Френсис Фицджеральд - Прекрасные и обреченные
— Давайте возьмем такси и немного прокатимся, — предложил Энтони, не глядя на девушку.
Ах, Глория, Глория!
Такси скучало у бордюра, а когда тронулось с места и, подобно кораблю в океанских просторах, затерялось среди первобытных громад зданий и то затихающих, то звучащих с новой силой криков и металлического скрежета, Энтони обнял девушку, привлек к себе и поцеловал в по-детски влажные губы.
Глория молчала и только подняла к нему бледное лицо, по которому, как лунное сияние сквозь листву, бродили пятна света и тени. Ее глаза казались сияющей рябью на белой глади лица-озера, а тень от волос обрамляла чело резкой сумрачной кромкой. Ни о какой любви не шло и речи. Ни намека на любовь. Красота Глории была холодной, как напитанный сыростью ветер, как влажная нежность ее губ.
— При этом свете вы словно лебедь, — прошептал Энтони.
Наступила журчащая тишина. Молчание, готовое вот-вот разбиться вдребезги. И удержать его, окунаясь в забвение, сохранить ощущение, что Глория еще здесь, словно пойманное во мраке невесомое перышко, летящее сквозь мрак, можно только крепче сжимая ее в объятиях. Энтони, ликуя, беззвучно засмеялся, поднял голову и отвернулся от девушки, чтобы скрыть переполняющий его восторг, при виде которого нарушится изумительная недвижность ее черт. А поцелуй… он уподоблялся прижатому к лицу цветку, который никак не опишешь, да и вспомнить едва ли удастся; словно сияние, излучаемое ее красотой, пролетая мимо, нечаянно опустилось на сердце Энтони и уже начало таять.
Здания отступили, превращаясь в неясные тени. Они уже ехали по Центральному парку, и спустя некоторое время величественным белым призраком проплыл мимо Метрополитен-музея, откликаясь звонким эхом на шум такси.
— Боже мой, Глория! Боже мой!
Ее глаза смотрели на Энтони сквозь глубину тысячелетий. И все чувства, что она могла испытывать, все слова, что могла произнести, казались неуместными в сравнении с естественностью ее молчания, совершенно невыразительными и неубедительными на фоне ее красноречивой красоты… и тела, изящного и безразличного, так близко от Энтони.
— Попросите таксиста повернуть назад, — пробормотала Глория, — и пусть поторопится.
* * *В зале было жарко. Стол, загроможденный пепельницами и салфетками, выглядел старым и утратившим свежесть. Энтони и Глория вошли во время перерыва между танцами, и Мюриэл Кейн встретила их не в меру шаловливым взглядом.
— И где же вы пропадали?
— Ходили звонить матери, — холодно откликнулась Глория. — Я обещала. Мы разве пропустили танец?
Потом произошел случай сам по себе незначительный, который Энтони по веским причинам вспоминал много лет спустя. Джозеф Блокмэн, откинувшись на спинку стула, устремил на него странный взгляд, в котором невероятным и запутанным образом смешалось несколько разных чувств. При виде Глории он лишь привстал со стула и тут же вернулся к разговору с Ричардом Кэрамелом о влиянии литературы на кинематограф.
Волшебство
Неистовое, нежданное чудо, свершившееся ночью, угасает вместе с медленной смертью последних звезд и преждевременным появлением мальчишек, торгующих газетами. Яркое пламя костра уменьшается до размеров тлеющего вдалеке платонического огонька; железо уже не раскалено добела, и из догорающих углей ушел жар.
Вдоль книжных полок, занимавших всю стену в библиотеке Энтони, дерзко полз холодный тонкий лучик солнечного света, безразлично, а порой с осуждением скользя по лицам Терезы Французской, Энн-суперженщины, Дженни из «Восточного балета» и Зюлейки-Волшебницы… и, наконец, уроженки Индианы Коры. Потом он нырнул вниз, в глубины столетий, с жалостью задерживаясь на призраках Елены, Таис, Саломеи и Клеопатры, которым до сих пор не дают покоя.
Энтони, умытый и выбритый, сидел в самом уютном из кресел и наблюдал за лучиком, пока тот не исчез с восходом солнца, сверкнув на прощание по ворсинкам ковра.
Было десять часов утра. У ног Энтони валялась «Санди таймс». Из фотографий, передовой статьи, страниц, посвященных проблемам общественности, а также из спортивных новостей следовало, что за последнюю неделю мир сильно преуспел в деле продвижения к некой блистательной, хотя и не слишком ясной цели. За это время Энтони со своей стороны один раз навестил деда, дважды встретился с брокером и трижды побывал у портного… а в последний час последнего дня недели поцеловал прелестную, изумительно красивую девушку.
Когда Энтони добрался до дома, его воображение переполняли возвышенные, непривычные мечты. Вдруг исчезли все вопросы, не стало вечной проблемы, связанной с решениями, которые приходилось менять. Он испытывал чувство, не имеющее ничего общего ни с плотскими страстями, ни с разумом. Его даже нельзя было назвать сочетанием обеих упомянутых сфер. В данный момент Энтони всецело поглотила любовь к жизни, вытеснив все остальное, и он был согласен оставить это переживание обособленным от мира и сохранить его уникальность.
Энтони пришел к беспристрастному выводу, что ни одна из знакомых ему женщин не выдерживает никакого сравнения с Глорией. Она была абсолютно естественной и невероятно искренней. В этом Энтони нисколько не сомневался. Рядом с ней две дюжины школьниц и дебютанток, молодых замужних дам, бродяжек и беспутных девиц, с которыми Энтони имел дело, казались толпой особей женского пола в самом презрительном смысле слова. Призванные вынашивать и рожать детей, они источали вокруг себя едва уловимый запах пещеры и детской.
До сих пор, насколько понимал Энтони, Глория не подчинилась его воле и не тешила тщеславия… разве что утешала уже сама радость от общения с ней. Действительно, у него не было причин думать, что Глория подарила ему нечто большее, чем всем остальным. И это естественно. Мысль о некой запутанной ситуации, возникшей после вчерашнего вечера, была расплывчатой и вызывала отвращение. Да и Глория отреклась от этого эпизода и погребла как полный обман. Просто двое молодых людей, обладающих достаточным воображением, чтобы отличить игру от действительности, случайной небрежностью своих встреч и развития дальнейших отношений заявляли, что сложившееся положение дел их нисколько не ранит.
Придя к такому заключению, Энтони направился к телефону и позвонил в отель «Плаза». Глории дома не оказалось, и мать не знала ни куда она ушла, ни когда придет.
И тут стало совершенно ясно, что все прежние размышления о вчерашнем случае изначально ошибочны. В отсутствии Глории просматривалась бездушность, граничащая с непристойностью, и Энтони подумалось, что своим уходом из дома девушка намеренно ставит его в неловкое положение и по возвращении с довольной улыбкой примет известие о его звонке. Как неосмотрительно с его стороны! Надо было выждать несколько часов и дать Глории понять: он тоже не принимает всерьез вчерашний случай. Непростительная глупость! Еще возомнит, что Энтони теперь считает себя фаворитом, которому оказана особая милость, и придает без всяких на то оснований важное значение, по сути, банальному эпизоду, а это уж совершенно нелепо.
Энтони вспомнил, как в прошлом месяце прочел привратнику довольно запутанную лекцию о братстве людей, и тот счел это достаточным поводом, чтобы на следующий день явиться к нему домой и, устроившись на диване у окна, проболтать добрых полчаса. И Энтони вдруг пришел в ужас от мысли, что и Глория относится к нему точно так же, как он сам к злополучному привратнику. К нему, Энтони Пэтчу! Какой ужас!
Энтони и в голову не приходило, что он является пассивной игрушкой, которой управляет некая высшая сила, и Глория здесь ни при чем. Просто он играет роль светочувствительной пластинки, на которой делают фотографию. Неведомый фотограф-великан навел объектив на Глорию, щелк! — и бедной пластинке только остается воспринимать и удерживать изображение, следуя своему предназначению, как происходит со всеми предметами.
Но Энтони лежал на диване, уставившись на оранжевую лампу, беспокойно перебирал тонкими пальцами темные волосы и рисовал в воображении все новые картины. Вот сейчас Глория, наверное, в магазине, идет грациозной походкой среди мехов и бархата, мягко шурша платьем в этом мире шелестящего шелка, смеха, льющегося легким сопрано, и аромата множества погубленных, но еще живых цветов. Все Минни, Перл, Джуэл и Дженни кружат возле нее, словно придворные дамы, разворачивая легкий как дымка воздушный креп-жоржет, тонкий шифон, в котором отражается нежная пастель ее лица, молочно-белое кружево, беспорядочным водопадом льющееся по шее. Дамастная ткань использовалась в то время только для одеяний священника и обивки мебели, а ткани Самарканда остались лишь в воспоминаниях поэтов-романтиков.
Вот Глория уже в другом месте, примеряет сотню шляпок, наклоняя головку в разные стороны в тщетных поисках искусственной вишенки, которая подойдет по цвету к ее губам, или перьев, таких же изящных, как ее гибкое тело.