Гилберт Честертон - Перелетный кабак
Дориан Уимпол стал известен миру вне своего круга под необычным прозвищем Птичьего Поэта. Первый томик его стихов составляли причудливые монологи певчих птиц, не лишенные красоты и искренности. К несчастью, он был из тех, кто принимает свои причуды всерьез; из тех, в чьих законных чувствах слишком мало веселья. Так, он объяснял веру в ангелов тем, что птицы были некогда много разумней людей. Когда он внес поправку в Айвивудов проект образцового селенья, называвшегося Миролюбец, предложив, чтобы дома висели на деревьях, как гнезда, многие с сожалением признали, что он утратил легкость. Когда же он перешел от птиц к прочим обитателям зоологического сада, стихи его стали туманными, и сама леди Сьюзен назвала неудачным этот период. Читать их было особенно трудно, ибо он не давал к своим гимнам и любовным песням предварительного объяснения. Если в лирической безделушке «Любовь в пустыне» вы натыкались на строки:
Ее глава уходит в звезды,А горб ее упруг и тверд,
вы могли удивиться такому описанию дамы, пока не соображали, что речь идет о прекрасной верблюдице. Если «Поступь народа» начиналась призывом
За мной, товарищи, вперед!Вонзите зубы в пол и в двери, [*]
вы могли усомниться в таком совете, пока не узнавали, что автор говорит от лица красноречивой и вдохновенной мыши. Лорд Айвивуд едва не поссорился с родственником из-за «Песни о выпивке», но тот объяснил ему, что пили воду, а общество состояло из бизонов. Образ идеального мужа, сложившийся в сознании юной моржихи, очень удался ему; но лица, испытавшие сходные чувства, могли бы кое-что прибавить. Младенец-скорпион в сонете «Материнство» получился милым, но все же не совсем убедительным. Однако, скажем ему в оправдание, он нарочно выбирал самых странных тварей, считая, что поэт не должен забывать ни об одном существе.
Он был светлым блондином, как его родственник, но с усами и длинными волосами. Ярко-голубые глаза глядели вдаль. Одевался он с тщательной небрежностью, носил коричневую бархатную куртку и кольцо с изображением одного из существ, которым поклонялись в Египте.
Речь его была изящна и невообразимо длинна. Говорил он об устрице. Он пылко нападал на мнимых гуманистов, считавших, что такой простой организм можно есть. Человек, говорил он, всегда сбрасывает со счета кого-нибудь из обитателей Вселенной, забывает одно существо. По-видимому, теперь забыли устрицу. Он подробно описал ее страдания, поведав при этом о причудливых рыбах, коралловых скалах, странных бородатых чудищах и зеленом сумраке морских глубин.
– Устрица – изгнанница мира! – восклицал он. – Что может быть печальней ее беспомощности? Что страшнее ее слез? Сама природа запечатлела их навеки. Существо, о котором все забывают, хранит неопровержимое свидетельство против нас. Слезы вдов и пленников высыхают, как слезы детей. Они исчезают, как роса или дождевая капля. Но слеза устрицы – жемчужина.
Птичий Поэт был так возбужден своей собственной речью, что вышел к автомобилю, дико глядя вдаль. Шофер с облегчением вздохнул.
– Пока что домой, – сказал поэт и поднял к луне вдохновенное лицо.
Он любил ездить в автомобиле, это помогало ему писать стихи. В тот день он встал рано и ездил с утра. До того как он обратился к изысканным гостям лорда Айвивуда, он ни с кем не говорил и хотел бы долго не говорить ни с кем теперь. Мысли его стремительно мчались. Он небрежно набросил на куртку меховое пальто, не замечая холода в очаровании ночи. Ощущал он лишь бег автомобиля и бег своих мыслей. Всеведение посетило его; он летел с каждой птицей над лесом, прыгал с каждой белкой, тянулся к небу с каждым деревом.
Однако вскоре он нагнулся вперед и постучал в стекло; шофер, ссутулив спину, остановил автомобиль. У края дороги, в лунном свете, Дориан Уимпол увидел то, что взывало к обеим сторонам его природы – и к Дориану, и к Уимполу.
Два оборванца, один в гетрах, другой в лохмотьях маскарадного костюма и в рыжем парике, стояли у изгороди, то ли разгружая, то ли нагружая тележку, запряженную ослом. Во всяком случае, рядом лежали два цилиндрических предмета и деревянный столб. На самом деле человек в гетрах только что накормил и напоил осла и поправлял сбрую, чтобы ему было удобней. Но Дориан Уимпол не ждал таких деяний от такого человека. Он ощутил, что его могущество больше, чем могущество поэта; что он джентльмен, что он член парламента, что он мировой судья, наконец, и пока он наделен властью, не потерпит жестокости к животным, особенно после закона, изданного Айвивудом. Птичий Поэт приблизился к тележке и сказал:
– Вы перегружаете животное. Это запрещено. Пойдемте со мной в полицию.
Хэмфри Пэмп, всегда учтивый с животными и по возможности учтивый с джентльменами, хотя одному из них он прострелил ногу, слишком удивился и огорчился, чтобы ответить. Он отступил шага на два и посмотрел карими глазами на поэта, на осла, на бочонок, на сыр и на вывеску.
Но капитан Дэлрой, истинный ирландец, отвесил судье и поэту дворцовый поклон и спросил с приятной легкостью:
– Интересуетесь ослами?
– Я интересуюсь всеми, о ком человек забывает, – не без гордости отвечал поэт.
По этим фразам Пэмп понял, что два чудаковатых дворянина достойны друг друга. Они еще этого не поняли, но он тем более был им не нужен. Потоптавшись в озаренной луной дорожной пыли, он направился к автомобилю и заговорил с шофером:
– Далеко отсюда до полиции?
Шофер ответил одним слогом, который лучше всего передаст сочетание «Нзна». Можно написать и по-другому, но главное – выразить неведение.
Однако была тут и злоба, которая побудила умного, а потому сердечного Пэмпа посмотреть шоферу в лицо. И он увидел, что оно бледно не только от лунного света.
С безмолвной деликатностью, присущей настоящим англичанам, Пэмп снова посмотрел на шофера и увидел, что он тяжело опирается о дверцу и рука его дрожит. Кабатчик достаточно знал своих земляков, чтобы заговорить как ни в чем не бывало.
– Наверное, вам уже недалеко, – заметил он. – Вы что-то устали.
– А, черт! – сказал шофер и сплюнул на дорогу.
Пэмп сочувственно молчал; и шофер Уимпола заговорил несколько бессвязно:
– К чертовой матери! С утра не жрал! Он там лопал у Айвивуда, а я сиди! Он там ел-ел, а ты тут торчи! Еще осел ему понадобился!
– Неужели вы хотите сказать, – серьезно спросил Пэмп, – что целый день ничего не ели?
– Не ел, представьте себе! – отвечал шофер с иронией умирающего. – Так вот и не ел.
Пэмп вернулся к тележке, взял сыр обеими руками и поставил его на сиденье, рядом с шофером. Потом сунул руку в один из необъятных карманов, и лезвие большого перочинного ножа сверкнуло в лунном свете.
Шофер несколько мгновений смотрел на сыр; нож дрожал в его руке. Потом он принялся резать, и счастливое лицо, залитое белым светом, казалось почти страшным.
Пэмп хорошо разбирался в таких вещах. Он знал, чо капелька еды предотвратит опьянение, а капелька спиртного – несварение желудка. Удержать шофера было невозможно. Оставалось дать ему немного рома, тем более что такого хорошего напитка он не нашел бы ни в одном из еще разрешенных заведений. Пэмп снова пошел к тележке, взял бочонок, поставил его рядом с сыром и налил рому в скляночку, которую носил в кармане.
При виде этого глаза шофера засветились вожделением и ужасом.
– Нельзя, – хрипло прошептал он. – Полиция заберет. Нужно рецепт, или вывеску, или что там у них.
Хэмфри Пэмп снова пошел к тележке. Дойдя до нее, он впервые заколебался; но беседа двух дворян ясно показывала, что они не заметят ничего, кроме себя. Тогда он взял шест, принес к машине и, улыбаясь, поставил между бочонком и сыром.
Склянка с ромом дрожала в руке шофера, как недавно дрожал сыр. Но когда он поднял голову и увидел вывеску, он не то чтобы ободрился, а как бы зачерпнул немного смелости из бездонного моря. То была забытая смелость простых людей.
Он посмотрел на черные сосны и отхлебнул золотистой жидкости, словно это волшебный напиток фей. Потом посидел и помолчал; потом, не сразу, глаза его засветились каким-то твердым светом. Карие, зоркие глаза Хэмфри Пэмпа изучали его внимательно и не без страха. Казалось, что он заворожен или обратился в камень. Однако он вдруг заговорил.
– Гад! – сказал он. – Я ему покажу! Он у меня попляшет! Он у меня увидит!
– Что он увидит? – спросил кабатчик.
– Осла, – коротко отвечал шофер.
Мистер Пэмп забеспокоился.
– Вы думаете, – сказал он, – ему можно доверить осла?
– Еще бы! – сказал шофер. – Он очень любит ослов. А мы ослы, что его терпим.
Пэмп все еще с недоверием смотрел на него, не совсем понимая или притворяясь. Потом с не меньшей тревогой взглянул на двух других; они еще говорили. Какими бы разными они ни были, они принадлежали к тем, кто забывает сословие, ссору, время, место и факты в пылу блестящих доказательств и неопровержимых доводов.