Ромен Гари - Прощай, Гари Купер!
— Ну, давайте, бум тра-ля-ля! — сказал Ленни. Он поднялся по трапу. Постоял подышал немного с закрытыми глазами. Ну и дурочка все-таки. Разве можно так убиваться. Однако она была права. Цвет кожи тут был ни при чем. Здесь что-то другое. Да, но что? Наверное, просто кожа, и все. Когда не по себе в собственной шкуре.
Глава VI
Как только они сели в машину, она сразу включила радио, в любом случае им не о чем было говорить. Он глядел хмуро, обескураженно, как ковбой, на которого накинули лассо. Зачем она его пригласила! Это было так унизительно, чудовищно. Он не раскрывал рта, смотрел прямо перед собой. Ей так и хотелось сказать ему: «Послушайте, старина, Джеймс Дин[35] — это устарело, придумайте-ка что-нибудь другое». Пару раз она перехватила его взгляд в зеркале заднего вида: он вынужден был ей улыбнуться, но тут же заперся в себе на два оборота. Глаза у него были совсем зеленые, возможно, они достались ему от матери, хотя по его виду не скажешь, чтобы ему была большая разница, кто там его мать. Как они быстро уходят, наши матери, они скоро все исчезнут во мраке времени. Верно, никакие серьезные мысли не отягощали эту красивую голову. Он, казалось, слегка удивился, когда полиция по обе стороны швейцарско-французской границы пропустила их, не требуя документов.
— Они всегда вас свободно пропускают?
— Международное право. Дипломатическая неприкосновенность.
— И даже в багажник не заглядывают?
— Не имеют права.
— Вот это да! Он повторил: «Бот это да!» Она сделала круг через поля. Так, низачем. Стояла хорошая погода. Было такое впечатление, что он — педик. И чем дальше, тем больше. Но нет, это была просто-напросто мужественность. Мужская застенчивость, если хотите. У некоторых это доходит до того, что они сидят зажав колени и ждут, пока девушка сделает первый шаг. Он, должно быть, наслушался про матриархат. Да чего же он ждет, Господи Боже, чтобы я сама стала шуровать в его курятнике?
— Вам нравится джаз?
— Слушайте, вам совсем не обязательно со мной говорить. Все в порядке. Я знаю, что это заметно.
— Что вы еще выдумали?
— Я бросил школу в тринадцать лет. Так, о чем вы хотите, чтобы мы с вами говорили. Нам нечего сказать друг другу. И это очень удобно. Я люблю комфорт.
— Вы пытаетесь во что бы то ни стало сойти за дебила?
— Я просто пытаюсь, вот и все. Чем ты тупее, тем легче тебе пройти мимо. Я не утверждаю, что я полный идиот. У меня есть склонность, вот и все. Я защищаюсь. Но с такой девушкой, как вы, я не знаю, за что взяться.
— Я нахожу, что вы очень умны. Чем они красивее, тем чаще им надо говорить, что они умные. Вы повторяете им это несколько раз, и они падают в ваши объятья. Она рассмеялась.
— Что смешного?
— Вам уже говорили, что вы — настоящий донжуан? Все это начинало его доставать. Эта мамзель совсем его замотала: они в третий раз проезжали через одно и то же место, он уже узнавал тот амбар, вон там. Груша с аттестатом зрелости, только и ждет, чтобы ее сорвали. И ко всему прочему вам хочется ее защитить. Только этого ему не хватало: взять кого-нибудь под свою защиту. Он готов был все бросить, сбагрить Ангелу его чертов чемодан и попытаться выкрутиться как-то иначе. Он уже чувствовал сигнал тревоги, который был ему прекрасно известен: такое впечатление, что у тебя все руки в клею.
— Остановите, я выйду.
— Почему? Что я сделала?
— Я не люблю психологию, вот почему. Она не остановилась. Он не стал настаивать. Он больше ничего не мог поделать. Это было похоже на то, что есть у них в Греции, «судьба» называется. Они свернули с дороги и ехали сейчас среди яблоневых и вишневых деревьев. Деревья были розовыми и белыми. И вкусно пахли. Дом тоже был ничего, старинной постройки. На столе лежала записка от отца: он сообщал, что к ужину не вернется. На кухне ждал озерный голец, и она поставила его подогреть. Она наскоро подкрасилась в ванной и вернулась в гостиную.
— Кто это? Он разглядывал портрет, висевший на стене.
— Никола Ставров. Болгарин. Его повесили. Друг моего отца.
— За что они его повесили?
— За прогресс.
— Странный мир. Хорошо, что я к нему не принадлежу.
— У вас нет семьи?
— Не знаю, не задумывался. Так почему его повесили, вашего друга? Я что-то не очень понял.
— Он был демократ.
— Его республиканцы повесили? Она рассмеялась. Кто бы сказал, что когда-нибудь она будет смеяться из-за смерти Ставрова!
— Да нет, коммунисты.
— А. Впрочем, все одно — политика. Знаете что?
— Что, Ленни?
— Когда-нибудь я тоже займусь политикой. Вместе с друзьями. Возьмем не Вьетнам или Корею — это слишком жирно, а, скажем, банк, для начала. Она как-то растерялась. Голос у него был спокойный, не злобный. В зеленых глазах — ни следа возмущения, только взгляд немного пристальнее, вот и все. И тем не менее трудно было не почувствовать за этим красивым непроницаемым лицом что-то похожее на дикую, непримиримую враждебность, полный отказ от повиновения, который превращался в настоящий смысл жизни, в благородную страсть. Она внимательно посмотрела на него. Он, казалось, приобрел иную значимость, будто в самом деле вышел из другого мира. Эти его светлые локоны падшего ангела, которому за неимением крыльев достались лыжи. Какое-то достоинство отказа, может быть, чисто инстинктивное, слепое, неосознанное, как инстинкт самосохранения чести, сброшенной в сточную канаву. Но нет, она размечталась, думая о ком-то другом. Это невозможно. Он был красив, но и только. Так просто было наделить это юное мужественное лицо всяческими другими достоинствами. Внутренний мир людей редко совпадает с их внешним обликом. Вспомнить хотя бы ее отца. Нет, лучше было его не вспоминать. Не сейчас. Она нервно перебирала крошки на столе, потом резко поднялась:
— Я сделаю вам кофе?
— Нет, спасибо. Я вас ничем не обидел?
— Нет. Как?
— Ну, я не знаю. Вы как-то странно стали на меня смотреть. Я хочу сказать, этот человек, на портрете, он ведь ваш друг. Он, конечно, очень хороший человек, раз его повесили. Я не хотел вас обидеть.
Она почувствовала, как внезапная волна теплой нежности подступила к ее сердцу, и отвернулась, словно испугавшись, что это станет заметно.
— Вы меня не обидели, Ленни. Кофе?
— Нет, спасибо. Честно говоря, у меня сейчас только одно желание… Она чуть не уронила чашку.
— Какое же?
— Настоящая горячая ванна. С паром. Знаете, после которой будто заново родился.
— Идемте, я покажу вам вашу комнату.
Она взяла его чемодан. Пустой. «Спорим, у него там одна рубашка. Я расстелю ему постель. О, он не осмелится. Что я распереживалась. Мне, можно сказать, повезло. Ненавижу подниматься по лестнице впереди парня. Нет, нужно сбросить три килограмма, обязательно! Они вечно откладываются на бедрах. Он, наверное, слышит, как бьется мое сердце: это же барабан! Просто невозможное дело с этими сердцами. Глупые донельзя. Воображают себе Бог знает что. Паникеры несчастные. Сейчас глотнем свежего воздуха, успокоимся. Он поймет, что он ошибается. Я скажу «нет», вежливо, но строго, чтобы его не задеть. Ненавижу эту сексуальность, одни дурацкие мысли в голове, и больше ничего. К тому же я его сковываю. Интеллектуалка несчастная. Он, наверное, бежит этого, как огня. Что он себе вообразил? Что я в постели о литературе говорю? Так он ошибается. Боже мой, скажите же ему, что он ошибается. В постели надо жить и дать жить другому, вот. Нет, я озабоченная дура. Пытаетесь помочь парню и превращаетесь в какую-то нимфоманку. Да он даже и не думает об этом. Слишком скромный. Думает, я отправлю его подальше. Господи, уже не знаю, куда себя девать.»
Она открыла дверь.
— Ванная — в конце комнаты. Спокойной ночи. Завтрак в шесть. Она побежала к лестнице.
— Постойте… Она остановилась. Чуть жива. Схватившись за перила. Глаза закрыты. «Только бы отец сейчас не вернулся. Я никогда больше не смогу. Фригидная на всю оставшуюся жизнь.»
— Вы не сердитесь?
— Спокойной ночи. Она не двигалась с места. «Идиотка, дура набитая, трусиха несчастная… Чертов пуританский протестантизм… Да нет, мы же все в нашей семье католики. Я уже ничего не знаю.» Он стоял на пороге распахнутой двери, снимал рубашку. «Девственница, точно, к бабке не ходи. Я бы постарался, если бы ты решилась, но ты сейчас не в форме. Зажатая. Только больно будет, и все. Нет, вы посмотрите. Застыла вся. Дрянь бы вышла, а не дело, свинство одно. Иди, ложись-ка ты спать, как послушная девочка. Поплачь немножко, это успокаивает. Потом разберемся, с чувством, с толком. Не горит. Господи Иисусе, она уже плачет. Ну, и что теперь? Идти, нет? Черт, не знаю, что делать. Ладно, попробую. Тяжело, неуклюже, как настоящий тюфяк, ты отправишь меня прогуляться, и тебе станет легче. Я помогу тебе послать меня подальше. Вот. Руку на грудь, другую — в промежность, запросто, сейчас все решим. Да, оттолкни мою руку. Ну что, теперь тебе лучше? Расслабилась?» Она оттолкнула его: