Джон Полидори - Гость Дракулы и другие истории о вампирах
Ему захотелось пить. Я сомневался, что поблизости есть источник, но все же, побуждаемый отчаянием, отправился было на поиски, однако Дарвелл удержал меня. Обернувшись к Сулейману, сопровождавшему нас янычару, который стоял рядом и с невозмутимым видом курил трубку, он сказал: «Сулейман, вербана су (что значит: принеси воды)», и подробно описал, как найти источник, из которого поили верблюдов, находившийся в сотне шагов вправо. Янычар повиновался.
— Как вы узнали об этом источнике? — спросил я.
— По нашему местоположению: вы видите сами, что когда-то здесь жили люди, значит, где-то поблизости должна быть вода. К тому же я бывал здесь прежде.
— Вы бывали в этих краях! Почему вы не говорили мне об этом? И что вы делали здесь, где никто не станет задерживаться ни секундой дольше, чем этого требует необходимость?
На этот вопрос он ничего не ответил. Тем временем Сулейман возвратился с водой. Лошадей он оставил у источника, на попечении слуги. Утолив жажду, Дарвелл как будто снова ожил; у меня появилась надежда, что мы продолжим свой путь или по крайней мере сможем возвратиться, и я сделал попытку заговорить с ним об этом. Дарвелл молчал: казалось, он собирается с силами, чтобы ответить.
— Здесь кончаются мое путешествие и моя жизнь, — вымолвил он. — Я пришел сюда, чтобы умереть. Но у меня есть просьба, которая должна быть исполнена, или приказание — именно так следует расценить мое последнее слово. Выполните ли вы его?
— Непременно; но не будем, однако, терять надежды!
— Я ни на что не надеюсь и ничего не желаю, кроме одного: утаить от людей свою кончину.
— Я верю, что все обойдется; вы отдохнете, и мы…
— Молчите! Этого не миновать. Обещайте мне!
— Обещаю.
— Клянитесь именем… — Он проговорил слова страшной клятвы.
— В этом нет нужды — я обещаю исполнить вашу волю, и сомневаться во мне…
— В обещаниях мало проку. Вы должны поклясться.
Я произнес слова клятвы, и это как будто успокоило Дарвелла. Он снял с пальца перстень с печатью, на котором были начертаны арабские письмена, и отдал его мне.
— В девятый день месяца, ровно в полдень… какой это будет месяц, не важно, но день должен быть непременно девятым, — продолжал он, — бросьте этот перстень в соленые воды реки, что впадает в Элевсинскую бухту{15}. День спустя, в то же самое время, вам следует прийти к развалинам храма Цереры и ждать один час.
— Ждать чего?
— Увидите.
— Вы говорите, в девятый день месяца?
— Да, в девятый.
Я сказал ему, что сегодняшний день в месяце как раз девятый. Выражение лица его изменилось, и он умолк. Пока он так сидел, слабея у меня на глазах, на одну из могильных плит неподалеку от нас опустился аист со змеей в клюве; не торопясь расправиться со своей жертвой, он пристально смотрел на нас. Не знаю, что побудило меня прогнать его, но старания мои были тщетны: птица взмыла вверх и, покружив в воздухе, вновь села на прежнее место. Дарвелл с улыбкой указал на нее и пробормотал, непонятно, для меня ли или для самого себя:
— Замечательно!
— Замечательно? Что вы имеете в виду?
— Не важно. Похороните меня нынешним вечером там, где тетерь сидит эта птица. Остальное вам известно.
Он дал мне несколько указаний относительно того, как можно наилучшим образом утаить его смерть. Затем спросил:
— Видите ли вы этого аиста?
— Да, вижу.
— И змею, что у него в клюве?
— Конечно. Тут нет ничего странного: это его обычная пища. Удивительно только, что аист не пожирает ее.
Дарвелл жутко улыбнулся и сказал слабым голосом:
— Еще не время!
Едва он это произнес, птица поднялась в воздух и улетела. Не долее десяти секунд я следил за ее полетом, как вдруг почувствовал, что Дарвелл всем своим весом давит мне на плечо. Я обернулся к нему — он был уже мертв!
Я был потрясен его смертью, в которой не могло быть сомнений, — лицо его в несколько минут сделалось почти черным. Я приписал бы столь быструю перемену действию яда, если бы не был убежден, что Дарвелл не мог принять его столь незаметно. День близился к концу, тело стремительно разлагалось, и мне не оставалось ничего другого, как исполнить последнюю волю покойного. При помощи Сулейманова ятагана и моей сабли мы выкопали неглубокую могилу на том самом месте, которое указал Дарвелл. Земля легко поддавалась, поскольку незадолго до того здесь были погребены останки почившего магометанина. Мы копали так глубоко, как нам позволяло время, и присыпали сухой землей все, что осталось от этого уникального, только что прекратившего жить создания. Срезав там, где трава не совсем пожухла, несколько кусков зеленого дерна, мы прикрыли им могилу.
Ошеломленный, подавленный горем, я был не в силах плакать.
(Пер. с англ. С. Шик)Эрнст Теодор Амадей Гофман
<ВАМПИРИЗМ>{16}
Граф Ипполит воротился из долгих и дальних странствий, дабы вступить во владение богатым наследством своего недавно умершего отца. Их родовой замок стоял в красивой, прелестной местности, и доходов от имения хватило бы на самые дорогостоящие его украшения. Все вещи подобного рода, что обратили на себя внимание графа во время его путешествий и показались ему, особенно в Англии, очаровательными, исполненными вкуса, роскошными, должны были ныне снова воплотиться перед его глазами. Ремесленники и художники, потребные для такого дела, съехались к графу по его зову, и без промедления началась перестройка замка и закладка обширного парка в изысканном стиле, так что даже церковь, кладбище и дом священника оказались внутри ограды и выглядели частью этого искусственного леса.{17} Всеми работами руководил сам граф, обладавший необходимыми для того познаниями, он душой и телом отдался этим занятиям, и так миновал целый год, а графу меж тем даже в голову не пришло последовать совету старого дядюшки и предстать во всем своем блеске в столице княжества пред очами молодых дев, дабы лучшая, прекраснейшая, благороднейшая из них досталась ему в жены. И вот сидел он однажды утром за чертежным столом, чтобы начертить план нового здания, как вдруг ему доложили о приезде старой баронессы, дальней родственницы его отца. Услыхав имя баронессы, Ипполит тотчас вспомнил, что отец его всегда говорил об этой старухе с глубоким негодованием, даже с отвращением, а иногда предупреждал людей, желавших ближе с нею познакомиться, чтобы они держались от нее подальше, однако ни разу не указал причину опасности. Когда старого графа пытались расспросить поподробнее, он обыкновенно отвечал, что есть на свете вещи, о коих лучше молчать, нежели говорить. Точно известно было лишь то, что в столице ходили темные слухи о каком-то весьма странном, неслыханном уголовном процессе, в который была вовлечена баронесса, что процесс этот разлучил ее с мужем, изгнал из отдаленного уголка, где она жила, и что дело удалось замять лишь благодаря милости князя. Граф почувствовал себя весьма неприятно задетым визитом особы, которую отец его ненавидел, хотя причины этой ненависти и оставались ему неведомы. Тем не менее закон гостеприимства, особенно чтимый в провинции, предписывал ему принять незваную гостью. Никогда еще ни один человек не производил на графа такого отвратительного впечатления своей наружностью, как эта баронесса, хотя она вовсе не была безобразной. Входя в комнату, она пронзила графа пылающим взглядом, потом опустила глаза долу и в почти смиренных выражениях попросила извинения за свой визит. Она жаловалась, что отец графа, будучи во власти странного предубеждения, которое коварнейшим образом сумели внушить ему лица, враждебно к ней настроенные, до самой своей смерти ее ненавидел и ни единого разу не оказал ей ни малейшей поддержки, невзирая на то что она едва не погибает от жесточайшей бедности и принуждена стыдиться своего положения. Наконец, совершенно неожиданно разжившись небольшой суммою денег, она получила возможность покинуть столицу и укрыться в одном отдаленном городке. На пути туда не смогла она противостоять порыву увидеть сына того человека, которого, несмотря на всю его несправедливую непримиримую ненависть к ней, всегда глубоко почитала. Баронесса произносила все это трогательно-искренним тоном, и граф почувствовал себя действительно взволнованным, когда, отвернувшись от противного лица баронессы, погрузился в созерцание дивно прелестного, грациозного существа, вошедшего вместе с баронессою. Баронесса умолкла; граф, казалось, этого не заметил, — он был нем. Тогда баронесса попросила извинить ей замешательство, охватившее ее в этом доме, чем только и можно объяснить, что она не тотчас представила графу свою дочь Аврелию{18}. Только теперь к графу вернулась речь, и, покраснев до корней волос, в смятении влюбленного юноши, он заклинал баронессу позволить ему загладить то зло, какое отец его мог причинить ей лишь по недоразумению, и впредь чувствовать себя в его замке как дома. Дабы заверить баронессу в своей искренности, он схватил ее руку, но его слова, его дыхание вдруг пресеклись, ледяная дрожь пронизала его до мозга костей. Он почувствовал, что рука его стиснута окостеневшими пальцами мертвеца, а высокая костлявая фигура баронессы, которая глядела на него неживыми глазами, показалась ему наряженным в уродливо-пестрое платье трупом. «О Боже мой, что за беда, и как раз в этот миг!» — вскричала Аврелия и нежным голосом, проникающим в самое сердце, посетовала, что на ее несчастную мать иногда внезапно нападает столбняк, однако же это состояние обычно проходит очень быстро и само собой, без каких бы то ни было средств. С трудом высвободил граф свою руку из когтей баронессы, но весь огненный поток сладостного желания прихлынул к нему снова, когда взял он руку Аврелии и пылко прижал к губам. Почти достигнув зрелого возраста, граф впервые почувствовал всю силу страсти, тем менее был он способен скрывать свои чувства, и та детски наивная приветливость, с какою Аврелия их восприняла, зажгла в нем самые радужные надежды. Не прошло и нескольких минут, как баронесса очнулась от столбняка и, совершенно не сознавая недавнего своего состояния, принялась заверять графа, сколь высокую честь он ей оказывает, предлагая провести некоторое время в его замке и тем побуждая ее разом забыть всю несправедливость, причиненную ей его отцом. Так положение графа в собственном доме внезапно изменилось, и он волей-неволей уверовал в то, что особое благоволение судьбы привело к нему ту единственную на всей земле, которая, став его горячо любимой, обожаемой женой, может даровать ему высшее земное счастье. Поведение старой баронессы оставалось ровным, она была молчалива, серьезна, даже замкнута, а когда для того находился повод, выказывала мягкое расположение духа и сердце, открытое для любой невинной забавы. Граф привык к на самом деле странно морщинистому, мертвенно-бледному лицу, к призрачной фигуре старухи, все это он приписывал ее болезненности, а также склонности к мрачным мечтаниям, — как узнал он от своих людей, она часто совершала ночные прогулки через парк в сторону кладбища. Граф стыдился того, что отцовский предрассудок мог так им завладеть, и настоятельнейшие призывы старого дядюшки подавить захватившее его чувство и разорвать отношения, которые совершенно неизбежно, рано или поздно, приведут его к гибели, не возымели на графа ни малейшего действия. Глубоко уверенный в искренней любви к нему Аврелии, попросил он ее руки, и можно вообразить, с какой радостью приняла это предложение баронесса, которая, едва выбравшись из крайней бедности, увидела себя на вершине счастья. Бледность Аврелии и то особое выражение ее лица, какое указывает на тяжелую и непреодолимую душевную боль, исчезли бесследно, блаженство любви сияло в ее глазах, розовело румянцем на щеках. Потрясающий случай разбил надежды графа в самый день свадьбы. Баронессу нашли в парке невдалеке от кладбища, она лежала на земле ничком, без признаков жизни. Ее перенесли в замок как раз в ту минуту, когда граф встал с постели и в упоении обретенным счастьем выглянул в окно. Он подумал было, что у баронессы случился ее обычный припадок; однако все средства, какими пытались вернуть ее к жизни, оказались напрасны: она была мертва. Аврелия не столько предавалась бурным изъявлениям скорби, сколько молча, без слез переносила постигший ее удар, казалось отнявший у нее все жизненные силы. Граф тревожился за возлюбленную и позволил себе лишь исподволь, осторожно напомнить ей о ее нынешнем положении круглой сироты, каковое вынуждает их пожертвовать некоторыми приличиями, дабы соблюсти приличия более важные, то есть, невзирая на смерть ее матушки, поторопиться со свадьбой, насколько это будет возможно. Тут Аврелия бросилась графу на шею и, заливаясь слезами, вскричала пронзительным, душераздирающим голосом: «Да-да! Ради всех святых, ради спасения моей души — да!» Граф приписал эту вспышку душевного волнения горестной мысли, что она, покинутая, бесприютная, не знала, куда теперь податься, ведь оставаться в замке ей не позволяли приличия. Граф позаботился о том, чтобы взять Аврелии компаньонку — достойную пожилую матрону — до тех пор, пока через несколько недель не наступил опять день свадьбы, которую на сей раз не расстроил никакой злой случай и которая увенчала счастье Ипполита и Аврелии. Меж тем до этого дня Аврелия постоянно пребывала в каком-то странном напряжении. Но не скорбь об утрате матери, — нет, казалось, ее неустанно преследует глубокий, невыразимый, убийственный страх. Посреди нежнейшей любовной беседы она, случалось, неожиданно вскакивала, будто охваченная внезапным испугом, лицо ее покрывалось смертельною бледностью; заливаясь слезами, она сжимала графа в своих объятьях, словно хотела за него уцепиться, чтобы невидимая враждебная сила не увлекла ее в гибельную бездну, и вскрикивала: «Нет — никогда, никогда!»