Шарль Нодье - Нодье Ш. Читайте старые книги. Кн.1
Подозрений в плагиате не избежала, среди прочих, госпожа Дезульер. Почти все ее стихи приписывали Эно{156} (хотя трудно поверить, что автор претенциозного сонета ”Недоносок” мог подняться до простого языка природы), а сочинителем лучших строк очаровательной идиллии ”Овечки” называют Кутеля. Меж тем госпоже Дезульер принадлежит множество других стихов, не уступающих ”Овечкам” ни в чувствительности, ни в изяществе.
VII
О подставных авторах
Есть основания полагать, что в Древнем Риме не реже, чем у нас, встречались авторы, приписывавшие себе чужие строки; вспомним хотя бы знаменитое ”Так-то ваше — не вам…”{157} Вергилия; но мне не верится, что там находились наглецы, выдававшие за свои собственные целые поэмы, сочиненные другими поэтами; что же касается Теренция, то не будем осквернять его память подобной напраслиной. В отличие от Монтеня, который был абсолютно уверен, что Теренций не писал комедий{158}, известных под его именем, и ”возражал против всякой попытки разубедить его в этом” (Опыты, I, XL), я допускаю, что Теренций имел к этим пьесам некоторое отношение; однако я признаю, что видный государственный деятель может пожелать скрыть жертвы, которые он втайне приносит легкомысленнейшей из муз: положение обязывает иных людей проявлять сдержанность, примером чему служит, в частности, госпожа де Лафайет, приписавшая свои дивные творения Жану Сегре{159}. Но будь даже авторами комедий Теренция Сципион и Лелий, Теренций не повинен ни в чем, кроме чрезмерной услужливости, не лишенной, быть может, доли тщеславия. Да и вообще мне трудно представить себе человека, который с легким сердцем отказывается от славы и уступает лавры совершенно постороннему человеку, и, если я готов поверить историкам, рассказывающим, что Лелий пожертвовал богатством ради возвышения Сципиона, мне гораздо труднее допустить, что оба они добровольно отдали богатства своего ума Теренцию. Не знаю, можно ли решиться на такую жертву даже ради друга. Всякий автор испытывает к своему творению подлинно отцовские чувства и ни за какие блага в мире не отречется от любимого детища. Гелиодор ради литературы поступился саном епископа{160}, а Пикколомини, будь он избран папой в более молодом возрасте, скорее всего отказался бы ради литературы от тиары. Правда, Кольте уступал жалкие лавры, которых удостаивались его стихи, но уступал не кому-нибудь, а своей возлюбленной супруге; ведь любовь — самое щедрое из наших чувств. Поэтому я решительно отказываюсь верить, что Мере{161} обязан своей славой трагического поэта исключительно великодушию Теофиля; еще меньше верю я слухам о том, что Мере злоупотребил доверием собрата по перу и присвоил его наследие. Мере и Теофиля сдружила любовь к изящной словесности, и, хотя Мере в ту пору еще не создал ничего значительного, он уже успел показать себя автором, способным сочинить несколько сносных сцен, благодаря которым его ”Софонисба” вошла в историю литературы. К тому же всякий, кто обладает хоть малейшим чувством стиля, без труда отличит Теофиля от Мере; оба они в равной мере грешили выспренностью и увлекались модными кончетти{162}, но в остальном они так разительно несхожи, что перепутать их невозможно. Теофилю, дерзкому, нервному, напыщенному, случается подняться до подлинной страсти, но ему недостает продуманного плана, умения так построить сиену, чтобы раскрыть характеры героев. Зато это единственное, чем может похвастать Мере — искусный и здравомыслящий, безупречный и бесстрастный основоположник нашей классической трагедии, у которого среди двадцати четырех тысяч строк не найти ни одной, исполненной сильного чувства.
Я от души желаю поклонникам Кребийона суметь так же убедительно доказать, что пьесы его не написаны под диктовку некоего монаха-картезианца. Последняя его трагедия[58]{163} настолько слабее остальных, что наводит на мысль о смерти гения-хранителя, который прежде вдохновлял автора; впрочем, так же слабы и последние пьесы Пьера Корнеля, и, коль скоро мы не подозреваем в плагиате великого поэта, мы вряд ли вправе пятнать подобным обвинением и одного из его последователей. Что же до Данкура{164}, цинично, но правдиво живописавшего гнуснейший разврат, в каком когда-либо коснела нация, то у его недоброжелателей не было никаких оснований утверждать, что он крадет все свои сочинения у молодых авторов, ищущих его покровительства, — ведь не можем же мы предположить, что все музы тогда изъяснялись одним языком. Всем комедиям Данкура присущи одни и те же недостатки и одни и те же достоинства: среди первых — полное отсутствие плана, смакование дурных нравов, бесстыдство в мыслях и речах; среди вторых — живость диалогов, правда характеров, выразительность картин, соль если и не аттическая, то вполне едкая и более приличествующая безудержно-буйной сатире, нежели скромной и рассудительной Талии{165}. Невозможно предположить, чтобы этой весьма своеобразной комедийной формой владела целая толпа писателей, а поскольку комедии Данкура замечательны в первую очередь формой, то мы, как мне кажется, имеем достаточные основания снять с него подозрение в краже. Впрочем, репутация Данкура — если вкладывать в слово ”репутация” его исконный смысл — в любом случае останется незапятнанной — ведь репутацию создает публика в целом, а не горстка знатоков, вникающих в тончайшие подробности истории литературы; кумирам, освященным привычкой и временем, не страшны никакие, даже самые грозные, обвинения критики. Толпа ежедневно рукоплещет блестящим шуткам ”Адвоката Патлена”, считая их автором Брюэйса{166}, вся заслуга которого состоит в том, что он довольно точно переписал один старинный фарс; если же обратиться к литературе более возвышенной, разве благородная откровенность, с какой автор ”Естественной истории” признал, что ему очень помог в работе господин Гено де Монбельяр, хоть сколько-нибудь поколебала престиж господина де Бюффона в глазах поклонников? ”История птиц”{167}, являющаяся украшением ”Естественной истории”, почти целиком принадлежит перу господина Гено, но ни один луч славы, которая осеняет и будет вечно осенять господина де Бюффона, не коснулся скромного имени его помощника. Не только книги, но и авторы имеют свою судьбу.
VIII
О публикациях под чужим именем
На первый взгляд публикации под чужим именем, распространенные ничуть не меньше, чем плагиат, не имеют с ним ничего общего. Можно было бы сказать, что это вещи прямо противоположные, не будь у них общей основы — честолюбия; в одном случае люди радуются, когда чужие произведения имеют успех под их именем, в другом — когда их произведения имеют успех под чужим именем. Подлог второго рода также имеет свои отрицательные стороны, однако нельзя не признать, что он обличает большее благородство и величие духа. Им не гнушались величайшие гении: вспомним хотя бы Микеланджело{168}, который изваял статую, отбил у нее руки и ноги, закопал торс в землю, а затем выдал за античный; когда же восторженные зрители наперебой стали приписывать статую величайшим мастерам древности, предъявил отбитые у нее конечности и доказал свое авторство. Вообще нередко оказывается легче обезоружить злопыхателей и добиться у публики справедливого или хотя бы более снисходительного отношения под чужим, а не под своим собственным именем. Вольтер рассказывал{169}, что однажды в кругу поклонников Лафонтена прочел на память басню ненавистного им Ламотта, выдав ее за лафонтеновскую. Поначалу басня вызвала всеобщий восторг, но затем восторги поутихли — Вольтер произнес имя истинного ее автора.
Я уже говорил, что, по моему убеждению, в эпоху Возрождения немало произведений древних получило известность под именами авторов нового времени; убежден я и в другом: многие авторы той эпохи подписывали свои сочинения именами древних и славных авторов. Конечно, смешно впадать в крайности и уподобляться отцу Ардуэну{170}, который утверждал, что почти все сочинения древних, как греков, так и римлян, на самом деле принадлежат кружку ученых XIII столетия, во главе с некиим Севером Архонтием; из числа подделок отец Ардуэн исключал только сочинения Цицерона и Плиния, ”Георгики” Вергилия, ”Сатиры” и ”Послания” Горация, а также творения Геродота и Гомера. И все же сомнения относительно подлинности многих древних произведений не так уж беспочвенны, и, если у меня ни в одном случае нет веских доказательств, это не лишает меня права строить предположения.
Обнародование своего творения под чужим именем — естественный выход из положения для писателя, собственное имя которого ничем не знаменито: подлог дает ему надежду получить признание. В любой словесности мы найдем тому множество примеров, начиная с книг Сифа и Еноха{171} и кончая посмертными изданиями наших безвестных современников. Не поручусь, что сочинительством не грешил сам Адам; во всяком случае, раввины приписывают ”Книгу творения”{172} Аврааму. Так же обстояло дело во всех религиях — основателей вероучения всегда окружали пристрастные толкователи и подражатели. Мифологические и героические эпохи овеяны славой ученых и мудрецов, до которых далеко нашему варварскому Северу, — это Гермес, Гор, Орфей, Дафна, Лин, Паламед, Зороастр, Нума{173}. Относительно последнего известно, что он настоятельно просил жрецов принять его сочинения под охрану{174}, а спустя несколько столетий сенат республики постановил сжечь их, ибо счел изложенные Нумою идеи пагубными для человечества. На мой взгляд, эта история открывает огромный простор воображению и уму, и мне жаль, что ни один писатель нового времени не подделал сочинений Нумы, — что же касается римлян, то вполне возможно, что у них такие подделки были в ходу: вспомним хотя бы Сивиллины{175} книги — пророчества из тех, что можно сочинять бесконечно и без всякого труда, чем, возможно, злоупотребляли подчас первые христиане. Не скрою, мне досадно, что сенат уничтожил записки Нумы — этот драгоценнейший памятник римской культуры и законности. Как любопытно было бы прочесть завещание набожного царя, который правил своим царством, слушаясь советов богини, а перед смертью посвятил в тайны своей государственной мудрости жрецов.