Пейзаж с парусом - Владимир Николаевич Жуков
— А что ж молочка не попробовал? — послышался за перегородкой голос хозяйки, и Антон проснулся так же мгновенно, как и заснул. — Не такое уж холодное молочко, а я ведь из погреба достала. Да ты попей, все равно попей, дружок. Вот и хлебец свеженький.
— Ладно, бабуся. Я мигом, — отозвался Антон, испытывая неловкость, что неожиданно задремал, и начал расстегивать пуговицы на рубашке.
Он вышел в горницу переодетый в синий тренировочный костюм. Пока он пил молоко, хозяйка стояла возле стола, отрезала ломти от желто-серого кирпича и говорила, чтобы он, если пойдет прогуляться, не задерживался — вместе пообедают, она вчера щей мясных сварила, упрели щи, хороши будут. Антон кивал головой, но разговор не поддерживал, удивлялся только, как быстро старая женщина прониклась к нему добром — незнакомому, всего час назад, а может и меньше, возникшему за плетнем ее огорода, но потом подумал, что бабке просто одиноко — дачники, к которым она привыкла, уехали в Крым, а дочь с зятем глаз не кажут.
Надо было ответить хозяйке, сказать, что он ценит ее заботу и постарается, сколько проживет в Успенском, скрасить ее одиночество, только говорить все равно не хотелось. Он думал о бабке, о ее дачниках и дочке с зятем, и тут же, как бы в продолжение сна, текли другие мысли, требовали серьезности и сосредоточенности — о режиссере Оболенцеве, о том, что пора идти его разыскивать и все сказать, вернее, решительно потребовать…
Узнав на студии про Успенское, Антон сразу на вокзал не поехал, решил, что глупо отправляться в незнакомое место на ночь глядя, и вернулся в Грохольский.
Его удивило, что Томка оказалась дома и была совсем не такая, как утром, — в фартуке, надетом на старенький сарафан, в шлепанцах и с лица грустная, вроде даже заплаканная. Во всяком случае, она то и дело лезла под фартук, доставала платочек и прижимала его к носу. Ходила по квартире, распахивала шкафы, вытаскивала вороха грязного белья и относила в ванную, где вовсю шумела вода. Томка грохотала тазом, как-то уж очень безнадежно хлюпала, полоская, и Антон, жалея ее, даже подошел к двери ванной, спросил: «Ну что ты?» Она ответила, не разогнувшись и совсем не грустно: «Отстань!» — и он поплелся на балкон, уселся там и попробовал читать Толиков «Справочник радиолюбителя».
Внимания хватило всего на несколько строчек, думалось совсем не о радио, а о том, что у сестры все-таки хватает Сухаревского житейского благородства — не может уйти от мужа, не наведя порядок в доме, который завтра станет ей чужим, и, перестирав белье, перегладив, еще, наверное, примется убирать комнаты. Антон даже немного погордился Томкой, предположил, что Оболенцев не знает ее такой, да и скорее всего не нужна она ему такая, работящая, ему надо только, чтобы она, разодевшись, ездила с ним в Дом кино и по ресторанам и чтобы все завидовали, какая с ним красивая женщина… И еще он думал: как жаль, что не появляется Толик. Сейчас им обоим в самый раз взять Томку в оборот, убедить, что она делает глупость, — когда стирает, Томка обыкновенная пензенская девчонка, дурь сейчас из нее легче выбить, и ни с каким Оболенцевым говорить не придется, сама отошьет.
Антон вспоминал Аню и радовался, что у него с ней ничего такого не случалось, и тревожился, чтобы у нее не началось преждевременно, пока он в отъезде, и все ждал зятя — до сумерек, но тот так и не появился, видно, остался ночевать у родителей.
Томка прогнала его с балкона — надо было развесить белье, и он немного посидел у телевизора, а потом она позвала в кухню ужинать, но сама есть не стала, исчезла за дверью спальни.
Утром он встал первым, позавтракал в одиночестве, а потом подошел к двери и позвал сестру — с надеждой позвал, думал, может, что и переменилось за ночь, ехать не придется, и Томка отозвалась — странным показалось, каким отозвалась голосом, будто и не спала, будто и теперь, говоря, утирала нос платочком. И он, сердясь, что надежды не сбываются, сказал про давнего кореша, встретил, мол, вчера случайно и тот позвал к себе в Электросталь, там он живет, кореш, так что пусть она, Томка, не беспокоится, он на денек исчезнет, от силы на два, и сестра сказала, хорошо, поезжай, ей все равно. И он поехал на вокзал и все думал, что уже не злится на сестру, а жалеет ее, попавшую в такое положение.
Жалость кольнула Антона и теперь, в Успенском, когда он допил молоко и сказал хозяйке, что пойдет прогуляться, и только на улице, прошагав изрядно по солнцу, смог прогнать расслабляющее чувство сострадания к сестре, перевести мысли на Оболенцева.
Сделать это было непросто. Вчера режиссер представлялся пожилым, с седыми волосами, но еще молодящимся человеком, сманившим уже не одну замужнюю женщину и потому страшно уверенным в себе, правда, только до первого слова разоблачения, только первого слова правды, которое готовился адресовать ему Антон. Однако неожиданная встреча с Ильей Борисовичем, крикуном в вельветовых брюках, сбила воображение; образ Оболенцева, придуманный во всех подробностях, потускнел, развеялся, от него осталась, в сущности, одна фамилия, да и она вызывала в мыслях лишь ощущение округлости, гладкости, неуязвимости, и только эта гладкость злила теперь Антона, вяло