Элисео Диего - Дивертисменты
Но вот палец на столе. Почерневший, лежащий навзничь – словно червь, который не может сдвинуться с места на стекле, тяжелый от своей собственной тяжести, совершенно независимый от Дядюшки Педро. Да и ситуация необычна – смешна и горька одновременно, как зелье, в котором вино смешано с уксусом.
С одной стороны, Дядюшка Педро созерцает прооперированную руку (он предпочитает делать это мысленно) и чувствует, что палец там же, где и был, не тот, что артачился, а гибкий, непринужденный, идеальный палец, дивно реагирующий на любое побуждение Дядюшки Педро. Действительно, это то же самое умиротворенное чувство, с каким обычно Дядюшка Педро скидывает башмаки. С этой стороны, предмет на столе действительно кажется лишним.
С другой стороны, оставшиеся пальцы обеспокоены, огорчены, двигаются в судорожном танце, хотят вернуть отлучившегося братца, отсутствие которого так ощутимо. Ведь когда умирает любимое нами существо, как будто у нас отрубают палец; вот и у Дядюшки Педро словно бы кто-то умер.
«Так, значит, – думает Дядюшка Педро, отдаваясь мысли, которую он с законной гордостью относит к разряду метафизических, – моя форма неуничтожима, и мой дух тоже наделен руками и ногами, и вовсе он не какой-нибудь там раскаленный добела шар оккультистов. Но тогда – какой должна быть иллюзорная зубная боль моего духа?! Ведь ежели у духа есть зубы, то какими бы воздушными они ни были, есть также соответствующая боль. И скорее всего надо было бы отрезать еще и этот послушный невидимый палец, который на этот раз уступил бы место неведомо какому виду пальца!» Дядюшка Педро обмирает, потрясенный открывшейся ему бесконечностью.
И, отрешившись от всех проблем, он открывает глаза, глядя на неуничтожимую форму того, что возникает в зияющей на его руке пустоте.
О мертвеце
«Там только что человек умер», – сказал сосед, указав на полуразрушенную ограду пустого дома. Дядюшка Педро словно впервые увидел кирпичную стену, над которой пламенела пунцовая крона фламбойяна. «Вот на этой скамейке сидел, – сказал старик, указывая зонтиком. – И вроде бы почувствовал себя плохо. Поднялся, зашатался, как пьяный, перешел улицу, – черный зонтик в точности указывал путь через нежно-золотой воздух сумерек, – открыл калитку, рухнул и тут же умер. Это и есть то самое, что я называю верхом деликатности». Дядюшка Педро поглядел на покинутую скамью, на немощеную улицу, на полуоткрытую калитку. Так все эти вещи обнаружили сегодня свой страшный и скрытый до этого смысл, выявили свою роль в комедии, для которой и были с точнейшим предвидением созданы и предназначены, – и скамья в парке, и улица, и калитка в ограде, и последние шаги умирающего, придавшие им поразительное единство. «Так, значит, и впрямь, – прошептал Дядюшка Педро, сделав усталый жест рукой, – чтобы вспышкой молнии осветить все это, родился и испил чашу смерти этот человек, пока – не смог больше жить». – «До чего же милашка вон та, что спит!» – сказал сосед. «Но вы сами, – спросил Дядюшка Педро, – все это видели?» – «Нет, – сказал сосед, – мне рассказали. А мертвый все еще там, внутри». Решительным шагом он перешел улицу, резко открыл калитку и вступил на двор, сопровождаемый Дядюшкой Педро.
«Хе-хе! – сосед именно так и прохехекал. – Унести успели». Они остановились в углу двора, образованном высокими, тут и там выщербленными кирпичными стенами. В траве все еще было различимо место, где лежало тело, а рядом со стволом пламенеющего дерева виднелись до абсурда аккуратно поставленные башмаки и латаный пиджак. Опираясь на зонт, сосед смотрел на них с явным неудовольствием.
«Оказывается, ничего не произошло, – объявил он, пнув пустую банку, которая раздраженно звякнула, ударившись о стену. – Более того, так как поговаривают, что никто в нашем квартале его не знал, я почти уверен, что никто и не помер». – «Так оно и есть», – сказал Дядюшка Педро. Концом палки он потрогал суконный пиджак и нарушил симметрию башмаков, внутренность которых на миг омыло тяжелое закатное солнце, озиравшее все эти печально прозябающие руины. Они удалились, а за их спиной внезапный порыв ветра оживил одинокий пиджак.
Из книги «Вести с улицы Химеры»
(1975)
На заре времен
Через две или три луны после того, как с милостивого позволения знахаря мальчик был похоронен, его отчим принес на край ущелья нехитрое сокровище, принадлежавшее тому, с тем чтобы бросить все это в бездну, – краткая отлучка матери благоприятствовала его намерению. Отчим был человек большой и грубый, хотя и неплохой, он хотел лишь облегчить матери горе, которое стало изрядно докучать и не шло на убыль из-за столь пустякового препятствия.
Но вместо того чтобы, следуя первому порыву, сразу бросить все в пропасть, неведомо почему он бегло оглядел каждую вещицу. То ли подействовал загадочный, вечно непостижимый холодок, наплывающий в бескрайних сумерках от пальм, то ли укоры совести. Сначала он выбросил вытертую шкурку хутии[21], за ней – крошечный топорик и вслед, оглядев его со всех сторон, – подобие маленького глиняного идола. И ведь какой лодырь был этот малолетний покойник, всегда готовый к ничегонеделанию, все бы чертил сухой веточкой на земле или на песке всякую бессмыслицу – невидящие глаза, сломанные стрелы, какие-то стволы с большущими крыльями, зверей с двумя огромными пастями по оба конца туловища, – чушь, да и только! Нет, не зря он поколачивал его тонкой палкой для рыхления земли, да и не один раз. Хотя, по правде сказать, никто не умел так оживлять глину: его крокодилы, цапли и зубастые рыбы – прямо на заглядение…
Последний отсвет горестного оранжевого заката еще пробивался из-под враждебной серой магмы, когда он достал из корзины последнюю вещицу. Он повертел ее в сердитых, недружелюбных пальцах, потом, пожав плечами, широко размахнулся и бросил ее в бездну – на фоне оранжевой агонии так четко обрисовалось на миг… крошечное колесо.
Невесть где
Эта дикая, хмурая и всемогущая чаща…
Со всегдашним своим скрежетом, который мало-помалу стал затихать, трамвай описал круг – точь-в-точь старый пес, готовый улечься. Маркосу представилось вдруг невыразимо значительным пространство внутри вагона, обжитое тусклым электрическим светом: рекламы таблеток, сигарет, черепицы, вечного бездонного матраца и бритвы в кожаном футляре – поистине чарующий калейдоскоп жизни. За окнами этой золотистой бутоньерки замелькали, с каждым разом все медленней, тени окружавших трамвайную линию деревьев – пора было выходить.
Чем объяснялась его печаль, нежелание расстаться с хрупким прибежищем на колесах? Остановку освещал все тот же чахоточный фонарь, и маленький трамвай, теперь неподвижный и словно переводящий дыхание после стольких усилий, был, как всегда, беззащитен на своем трогательном игрушечном кругу, завершающем маршрутную линию среди толстых, порою диковинных, а может быть, и фантастических стволов рожкового дерева. Между ними шла дорожка, по которой надо было теперь идти.
Было вполне справедливо, что до его дома можно было добраться столь необычным образом – в неправдоподобном трамвайчике, который крался мимо чересчур угрюмых деревьев. Разве приятели не нахваливали его обиталище одними и теми же словами: «Чувствуешь себя будто невесть где!» – а сами разглядывали небольшие витражи окошек, вправленные в свинцовую окантовку, смотрели на остроконечную крышу из кровельного сланца, а внутри – на низкие балки и обшитые фанерой стены. Вот уже много месяцев, если не лет, Маркое не слышал этих однообразных суждений. Да и могло ли быть иначе, если он становился все более одиноким, словно бы и впрямь жил невесть где.
Как-то сразу стемнело. Последний фонарь, как всегда, не горел, и вскоре до невероятия густая листва начала скрадывать свет, долетавший от остановки. В нескольких шагах тропинка проскальзывала между двумя влажными стволами, а за ними простиралась бесконечно глухая тьма. Листва и тьма на всем протяжении тропы, пока не завиднеются бледно-желтые цветы кенафа у ограды, а там и спасительное, светящееся робким золотом окно. Маркое встал как вкопанный и, похолодев, потер висок двумя длинными, тонкими пальцами: не забыл ли он перед уходом зажечь свет – может быть, напрасно тогда вызывает он в памяти это утешение в конце пути?
Он действительно был бесконечно одинок в своем доме невесть где. Этот дом, построенный старым австрийцем, бежавшим от неведомо каких бед, Маркое после долгих лет завистливых притязаний приобрел у наследников. Порою, читая в своем излюбленном уголке или выправив очередную написанную им страницу, сквозь тусклые оконные стекла он наблюдал, как повторяются сцены, участником которых он бывал в иные времена, – следил за парочками студентов, которые с извечной дерзкой непосредственностью останавливались подивиться на этот дом. Маркое еще больше забивался в угол, отгоняя даже тень желания пригласить их в дом, боясь раскрыть тайну своего одинокого соучастия в этой сцене…