Чарльз Диккенс - Крошка Доррит. Книга первая
Никто не мог бы с точностью определить, когда, в какую именно пору своего детства, крестница тюремного сторожа начала понимать, что не все люди на свете живут взаперти в узких дворах, окруженных высокой стеной с железными остриями наверху. Но еще совсем, совсем крошечной девочкой она каким-то образом сумела подметить, что отцовская рука всегда разжималась и выпускала ее ручонку, как только они подходили к воротам, отпиравшимся ключом ее крестного, и что отец никогда не делал шага дальше этой границы, которую ее легкие ножки перебегали без всяких помех. И, может быть, именно это открытие впервые заставило ее взглянуть на него с жалостью и состраданием.
Дитя Маршалси и дитя Отца Маршалси, она полна была жалости и сострадания ко всем, кто в этом нуждался; но лишь когда она смотрела на отца, во взгляде ее появлялось еще что-то, похожее на заботу. Сидела ли она в караульне у своего друга и крестного, возилась ли в комнате, где жила вместе со всей семьей, бродила ли по тюремному двору — выражение жалости и сострадания не покидало ее лица. С жалостью и состраданием смотрела она на свою капризницу-сестру, на бездельника-брата, на высокие голые стены, на невзрачных узников этих стен, на тюремных ребятишек, которые с шумом носились по двору, гоняя обручи или играя в прятки, причем «домом» в этой игре служила железная решетка внутренних ворот тюрьмы.
Иной раз в теплый летний день она вдруг глубоко задумывалась, устремив взгляд на небо, синевшее за переплетом окна караульни, и так долго и пристально смотрела туда, что, когда, наконец, отводила глаза, перед ними по-прежнему маячил переплет, только светлый, и лицо ее друга-сторожа улыбалось ей словно из-за решетки.
— О чем задумалась, малышка? — спросил ее сторож в одну из таких минут. — Верно, о полях?
— А где это поля? — в свою очередь спросила она.
— Да, пожалуй, вон там… — сказал сторож, довольно неопределенно указывая куда-то своим ключом. — В той стороне.
— А есть там человек, который открывает и закрывает ворота? Поля тоже запираются на ключ, да?
Сторож пришел в замешательство.
— Гм! — промолвил он. — Не всегда.
— А там красиво, Боб? — Она звала его Бобом по собственному его настоянию.
— Очень красиво. Полно цветов — и лютики, и маргаритки, и эти, как их… — сторож запнулся, будучи не слишком силен в ботанической номенклатуре, — и одуванчики, и всякая всячина.
— Должно быть, приятно гулять в полях, да, Боб?
— Еще бы!
— А мой отец когда-нибудь был там?
— Кхе-кхе! — закашлялся сторож. — Ну, как же! Разумеется — и не раз.
— А ему очень грустно, что он не может опять туда пойти?
— Н-нет — не очень.
— И другим тоже не грустно? — допытывалась она, поглядывая в окошко на арестантов, уныло слоняющихся по двору. — Ты это наверно знаешь, Боб?
Однако Боб предпочел оставить щекотливый вопрос без ответа и, чтобы переменить тему, предложил вниманию собеседницы карамельку — спасительное средство, к которому он прибегал всякий раз, когда его маленькая приятельница заставляла его ступить на слишком зыбкую почву политических, социальных или богословских проблем. Но именно этот разговор положил начало воскресным прогулкам друзей. Каждое второе воскресенье эта странная пара выходила, держась за руку, из тюремных ворот и с весьма важным видом направлялась к какой-нибудь зеленеющей лужайке или полянке по заранее обдуманному сторожем маршруту; там малютка бегала по траве и рвала цветы, чтобы принести домой красивый букет, а сторож сидел и курил свою трубку. На обратном пути заходили в увеселительный сад, пили эль, лакомились креветками и другими деликатесами; и, наконец, возвращались домой, бодро шагая рядом — за исключением тех случаев, когда девочка, утомившись более обычного, засыпала у своего друга на плече.
В те далекие дни впервые возник перед сторожем один сложный вопрос, разрешение которого потребовало от него стольких умственных усилий, что он так и умер, не разрешив этого вопроса. Дело в том, что он хотел завещать крестнице свои скромные сбережения, но не знал, как закрепить за ней это наследство, чтобы никто другой не мог им воспользоваться. По своему опыту сторожа долговой тюрьмы он слишком хорошо знал, до чего трудно «закрепить» деньги в чьих-нибудь руках и до чего легко они из рук уплывают, а потому на протяжении всех этих лет искал ответа на беспокоивший его вопрос у каждого нового представителя юридического сословия, который являлся в тюрьму в качестве поверенного того или иного из арестантов.
— Предположим, — начинал он, для большей убедительности упершись ключом в жилет поверенного, — предположим, какой-то человек желает оставить свое имущество молодой особе женского пола, и притом не желает, чтобы кто-нибудь, кроме нее, мог запустить лапу в мешок; как бы вы тут посоветовали поступить?
— Составить завещание на ее имя, — с готовностью отвечал поверенный.
— Да так-то оно так, — упорствовал сторож, — но предположим, у нее есть брат, или там отец, или муж, и он наверняка попытается запустить лапу в мешок, как только она его получит — вот как тут быть?
— Если деньги по завещанию оставлены ей, никто не имеет права дотронуться до этих денег, — следовал обоснованный ответ.
— Нет, погодите, — не унимался сторож. — А предположим, у нее доброе сердце и ее уговорят? Есть такой закон, чтобы помешать этому?
Но даже самый глубокий знаток предмета не мог извлечь из глубины своих знаний закон, который рассеял бы сомнения сторожа. А потому он промучился этими сомнениями несколько лет и в конце концов умер без завещания.
Впрочем, это произошло много позднее, когда его крестнице шел уже семнадцатый год. А когда ей только что сравнялось восемь, отец ее остался вдовцом. И если до тех пор чувство заботы лишь скользило, мешаясь с жалостью и состраданием, во взгляде ее широко открытых глаз, то теперь оно должно было воплотиться в дела и поступки. Так дитя Маршалси стадо играть по отношению к Отцу Маршалси новую роль.
Сперва она просто старалась не оставлять его одного и просиживала дома все дни и вечера, отказавшись от своего уютного местечка у очага караульни — самое большее, что могла сделать такая маленькая девочка. Но мало-помалу он настолько привык к ее присутствию, что уже не мог без него обходиться, и если ее не было рядом с ним, ему словно чего-то недоставало. Через эту маленькую калитку она шагнула из детства в мир, полный забот.
Что в те ранние годы мог подметить ее сострадательный взгляд в отце, в сестре, в брате, в прочих обитателях тюрьмы; насколько богу угодно было раскрыть перед нею печальную истину — все это остается тайной, сокрытой среди многих других тайн. Довольно, если мы знаем, что призвание влекло ее жить не так, как живут другие, трудиться и отдавать все силы, в отличие от других и ради других. Призвание? Да, именно так. Ведь мы говорим о призвании поэта или священника, почему же нам не употребить это слово, говоря о душе, которая во имя любви и преданности свершает скромный и незаметный подвиг на своем скромном и незаметном жизненном пути?
Так, без друзей или хотя бы знакомых, если не считать уже известной нам странной дружбы; без знания привычек и нравов, составляющих житейский обиход незапертой в тюрьмы части свободного человечества; рожденная и выросшая в положении более двусмысленном, чем самое двусмысленное из общественных положений по ту сторону тюремной стены; привыкшая с младенчества пить из колодца, вода которого была нечистой на вид и несвежей на вкус — девочка, прозванная «дитя Маршалси», начала свою женскую жизнь.
Кто знает, сколько выпало на ее долю ошибок и разочарований, как много пришлось выслушать насмешек (пусть беззлобных, но все же болезненных) по поводу ее небольших лет и крошечного роста, как тяжело было ей самой сознавать себя беспомощным и слабым ребенком, хотя бы когда приходилось что-нибудь поднимать или нести, как часто она изнемогала и падала духом и плакала втихомолку — и все же, не сдаваясь, продолжала свое, пока те, ради кого она старалась, не увидели, что ее старанья полезны и даже нужны им. Такой час настал. Она заняла место старшей среди троих детей, во всем, кроме привилегий старшинства; сделалась главой этой поверженной семьи и приняла на свои хрупкие плечи все бремя ее позора и неудач.
В тринадцать лет она знала грамоту и умела вести счета — иначе говоря, могла записать названия и цены всех необходимых домашних припасов и подсчитать, какой суммы не хватает на их покупку. Эти полезные знания она приобрела в вечерней школе, которую посещала урывками, не дольше двух-трех недель кряду, тогда как ее брат и сестра были отданы с ее помощью в дневные школы, где и проучились, хоть тоже не слишком регулярно, около трех или четырех лет. Дома их ничему не учили; но ведь она знала — кому еще было знать это так хорошо! — что человек, опустившийся до положения Отца Маршалси, уже не мог быть отцом своим собственным детям.