Евдокия Нагродская - Обольщение. Гнев Диониса
– Нет, и не прощу, – отвечаю я, улыбаясь. – Если бы ты дал себе труд подумать, что ты наговорил. По-твоему выходит, что я готова броситься в объятия первого встречного, с первого взгляда!
– Да ведь ты сама мне сказала, что там, в вагоне, почувствовала ко мне страсть, а ведь я тогда был для тебя первый встречный. Ведь ты меня не знала.
Я молчу. Мне горько – ведь это неправда! Я нашла в нем воплощение типа, нравящегося мне, я нашла свой идеал красоты. Я это говорю ему.
Он грустно качает головой:
– Да, Тата, но это только страсть, она проходит. Я уже чувствую, что твоя страсть слабеет. А я отдал тебе все мое сердце, всю мою жизнь. Ты для меня не только женщина, а все в жизни. Тата! Я сойду с ума, если потеряю тебя! Я хочу, чтобы ты любила немного и человека во мне. Тата, жизнь моя, полюби меня, хоть немного полюби. Я не могу жить без этой любви!
Он поднимает голову, ресницы его мокры, эти длинные, загнутые кверху ресницы, я их целую – они так красивы.
Мы еще сидим в той же позе. Стемнело, и не стоит начинать работать. Входит Васенька.
Старк медленно поднимается с колен.
– Не беспокойтесь, прекрасный Дионисий, – говорит Васенька, пожимая ему руку. – Погода отвратительная и, если мамаша позволит, я затоплю камин и сварю вам пуншу.
Мы принимаем его предложение с удовольствием: чувствуем, что озябли.
Лицо у Васеньки очень веселое, он потирает руки.
– Чего вы радуетесь, Вербер? – спрашивает Старк.
– Пока вас не было, я тут днем поразвлекся. – Чем же?
– А вот расскажу, когда пунш сварю, – обнадеживает Васенька, растапливая камин.
Я уютно усаживаюсь на тахте между множеством подушек и подушечек. Старк полулежит рядом, прислонившись к моему плечу.
Васенька разлил нам пунш и усаживается со стаканом в руках на низком пуфе у камина.
– Хорошо так посидеть с добрыми друзьями у камина. Тепло, уютно, посторонние элементы не лезут… Ваше здоровье, мамаша!
– Ваше, сынок. Были ли вы паинькой в мое отсутствие?
– Ну это на чей взгляд! Я вам говорю, что я развлекался.
– Чем?
– А вы, мамаша, ругаться не будете? – спрашивает Васенька, охватывая руками свои острые колени и собирая лицо в мелкие морщинки.
– Он опять что-нибудь натворил! – говорю я с беспокойством.
– Если вы уже заранее взволновались, то я ничего не скажу.
– Вы должны рассказать, Васенька! Вы что-нибудь наделали ужасное?
– Ничего особенного: столкновение с посторонними элементами.
– Да будете вы говорить или нет?!
– Прекрасный Дионисий, попридержите мамашу и присмотрите, чтобы она в меня не запустила подушкой!
Я порываюсь вскочить, но Старк со смехом удерживает меня. Его смех всегда как-то отдается во всех моих нервах – его веселье ужасно заразительно, – и я, упав грудью на его колени, хохочу сама и говорю:
– Васенька, я не трону вас. Сознавайтесь, что вы натворили.
– Ничего особенного, побеседовал по душам с соотечественником.
– С каким соотечественником?
– Почему я знаю. Высокий такой, в сюртуке, морда глупая и в галстуке булавка: подковка с бирюзой! Как увидал эту подковку, сразу понял, что дурак!
– Сами вы дурак!
– Э, мамаша, нет! Если уж пускаться в элегантность, так имей вкус. Спросите вон Дионисия, наденет он такую подковку?
Я начинаю злиться, Старк хохочет.
– А надел бы, – хладнокровно продолжает Васенька, – вы бы тут же к нему всякую любовь потеряли.
– Вам говорят, к делу!
– Увидел я эту подковку, скосил на нее глаза и молчу. Он мне по-французски: «С кем имею честь?» А я ему по-итальянски: «Не говорю по-французски». Он мне по-французски: «Мне нужно видеть госпожу Кузнецову». А я ему по-итальянски: «Она ушла гулять». Он мне по-французски: «Я вас не понимаю», а я ему: «А я вас не понимаю». И все это, мамаша, удивительно вежливо. Я бы его вежливо и спровадил, да он сам невежа. Смотрел, смотрел на меня, да и бормочет по-русски: «Экий дурак!» «От дурака и слышу!» – отвечаю я ему тоже по-русски и принимаюсь свое дело делать. «Милостивый государь, – говорит он мне, – вот моя карточка». «Дуэль, – говорю, – хорошо, только я еще не заказал свою с герцогской короной». Он сейчас и смутился. «Нет, – говорит, – это я даю вам карточку для передачи Татьяне Александровне». «Ну так отдайте, – говорю, – прислуге, а сами проваливайте с богом!» Тут он и запетушился: «Кто вы, – говорит, – милостивый государь?» А я говорю: «Сожитель Татьяны Александровны!» Если бы вы видели его рожу!
– Вербер! Да как вы смели?!
– Не горячитесь, Дионисий. Вот я вижу, и у вас испорченное воображение!
– Что?
– Да вы слушайте дальше. Он это обалдел и бормочет: «Этого не может быть!» «Как не может быть? – обижаюсь я, – когда я живу у Татьяны Александровны! Ем, пью, работаю, даже ночую иной раз у нее на кухне!» «Ах, – говорит он, – а я…» Я начинаю в него пристально вглядываться, встаю со стула и ору: «Да вы, кажется, милостивый государь, поняли слово „сожитель“ в грязном смысле! И смели подумать это про Татьяну Александровну! Вы решились оскорбить ее таким гнусным подозрением! Уйдите, уйдите, милостивый государь, у вас испорченное воображение!» Тут он стал пятиться к дверям и ушел. Трус паршивый!
– Он принял вас за сумасшедшего, – помирает Старк со смеху.
Но я недовольна. Что это, в самом деле, за глупые шутки!
– Давайте мне хоть карточку, – говорю я сердито. Васенька роется на столе и подает мне: «Виктор Петрович Сидоренко». Вот уж некстати.
Сидоренко опять приходил сегодня, не застал и оставил записку, в которой спрашивает, когда я буду дома.
– Надо принять его, делать нечего, – вздыхаю я.
Я сижу на постели и ем виноград. Старк облокотился рядом со мной на подушку и держит тарелку с фруктами.
– Конечно, прими, – говорит он.
– Как это ты не ревнуешь – удивительно!
Я наклоняюсь и кладу ему в рот виноградинку. Он задумчиво качает головой, держа ягоду в своих белых, крупных зубах. Эти белые зубы между яркими губами так красивы, что я наклоняюсь и беру из них ртом виноградину.
– Милая, – шепчет он, прижимаясь ко мне. – К нему я не ревную, нет, совсем не ревную. Я вовсе не глупый ревнивец, я не ревную без разбора… Ты сама понимаешь это, Тата. Я иногда тебя ревную к себе самому!
– Это что-то уж совсем непонятное!
– Как тебе объяснить… Я иногда…
Слова его прерываются стуком в дверь. Деловая телеграмма. Он соскакивает с кровати, берет мою красную шаль и обвертывает ею себя. Он уж так создан: платок драпируется на нем удивительно красиво. Мне он сразу напоминает кого-то, но кого?
Я слежу за ним, пока он берет телеграмму, пробует прочесть ее при свете голубого фонарика, освещающего комнату. Но свет слаб. Он включает лампу, читает телеграмму, и, придерживая платок на бедре одной рукой, поднимает другую, чтобы выключить электричество.
– Стой, – кричу я, – не шевелись минутку!
– Что такое, Тата?
– Стой, стой! Давно ты убежал из музея академии во Флоренции?
– Ничего не понимаю!
– Или ты жил раньше, в пятнадцатом веке, и позировал Сандро Боттичелли? Помнишь фигуру юноши на его картине «Весна»? Меркурия, рвущего апельсины? Как ты красив в этой позе, поди поцелуй меня скорей!
Он выключает свет и грустно говорит:
– Нет, Тата, я не хочу, чтобы ты целовала меня только потому, что я похож на какого-то натурщика Боттичелли.
– Фу, какой ты капризный сегодня! Что с тобой?
– Слушай, радость моя, а что если бы я стал вдруг хромым, горбатым, безобразно похудел или потолстел? Ты разлюбила бы меня? Ты сейчас не поняла, как я ревную тебя к самому себе! Вот в такие минуты я готов обезобразить себя. Я знаю, ты любишь не меня, а мою наружность. Мне больно, мне тяжело, Тата, что ты за моим телом не видишь моей души! Как тяжело, как мне ужасно тяжело!
И мне не легче! Это третья сцена за сегодняшний день.
Дожидаюсь Сидоренко. Посадила Васеньку у себя на диване, чтобы свидание не происходило наедине. Сама я читаю письма.
Илья благодарит меня за милое, подробное письмо. Что оно подробное, это правда – точный отчет моих работ, описание натурщиков, юбилей Скарлатти, но что оно милое…
В нем не было ни прежних ласковых слов, ни маленьких нежностей. Конечно, оно начинается словом «дорогой» и кончается «целую», но в нем ничего не было того, чем были полны мои прежние письма. Илья нашел его милым. Значит, ему не надо того, что я писала прежде?
Да любит ли меня Илья? Не напрасно ли, когда прихожу в себя от моего угара, я так мучаюсь совестью. Может быть, потерять меня – для него вовсе не особенное горе? К нему приедет Катя и мать, вокруг будет любимая семья, я ему, может быть, и не нужна совсем? Отчего же это не радует меня, отчего эта мысль так для меня мучительна? Ведь это лучше, в тысячу раз лучше. Разве я хочу горя Илье? Нет! Нет! Пусть лучше он меня не любит. Вот приписочка Жени: «Милая, дорогая Таточка, я чувствую, что у вас что-то не ладится в работе или вы так увлеклись своей картиной, что забыли весь мир. Но когда вам есть время, вы все же подумайте о вашей сестренке Жене, которая вас любит крепко-крепко».