Марк Твен - ЖИЗНЬ НА МИССИСИПИ
В штурвальной смелость неуклонно возрастает, однако необходимой высокой степени она достигает лпшь после того, как молодой лоцман простоит «свою собственную вахту» один, под тяжким бременем всей ответственности, на лоцмане лежащей. Когда ученик как следует, полностью изучил реку, он так бесстрашно обращается со своим пароходом и ночью и днем, что начинает воображать, будто это его собственная смелость так его вдохновляет. Но в первый же раз, когда лоцман уходит и предоставляет ученика самому себе, тот видит, что все дело было в смелости лоцмана. Он внезапно понимает, что у него самого этой смелости и в помине нет. Вся река тотчас начинает кишеть неожиданностями; он не подготовлен к ним, он не знает, как с ними справиться, все его знания оставляют его; и через пятнадцать минут он бледен как полотно и напуган до смерти. Поэтому лоцманы при помощи разных стратегических уловок очень предусмотрительно приучают своих «щенков» спокойно смотреть опасности в глаза. Их любимый способ — по-дружески «разыграть» кандидата в лоцманы.
Мистер Биксби однажды тоже удружил мне таким образом, и еще много лет спустя я даже во сне краснел, вспоминая об этом. Я уже стал хорошим рулевым, настолько хорошим, что мне приходилось выполнять всю работу на нашей вахте и ночью и днем; мистер Биксби редко давал мне указания; все, что он делал, — это брал иногда штурвал в особенно скверные ночи или на особенно скверных перегонах и вел судно к берегу, когда это было нужно; девять же десятых всего времени разыгрывал на вахте барина и получал жалованье. В низовьях реки вода стояла совсем высоко, и если бы кто— нибудь усомнился в моей способности пройти любой поворот менаду Каиром и Новым Орлеаном самостоятельно и без инструкций, я бы смертельно обиделся. Мысль о том, что можно испугаться какого-нибудь поворота днем, казалась попросту нелепой и даже недостойной обсуждения. И вот однажды, в великолепный летний день, я обходил излучину пониже острова 66, преисполненный самоуверенности и поглядывая на все свысока, словно жираф. Тут-то мистер Биксби и сказал:
— Я спущусь вниз на минутку. Надеюсь, ты знаешь следующий поворот?
Это было почти равносильно оскорблению: следующий поворот был одним из самых простых и легких на всей реке. Идти по нему правильно или неправильно — все равно никакой беды от этого не будет; что же до глубины — так там она просто бездонная. Я знал все это прекрасно.
— Знаю ли я? Да я пройду с закрытыми глазами!
— А какая там глубина?
— Право, это странный вопрос. По-моему, там и церковной колокольней до дна но достанешь.
— Ага, ты так полагаешь, да?
Самый тон этого вопроса поколебал мою уверенность. Этого мистер Биксби и хотел. Он ушел, не сказав больше ни слова. Я стал воображать всякие несуразности. А мистер Биксби — конечно, без моего ведома — послал кого-то на ют с таинственными поручениями к лотовым, другого посланца отправил шепнуть что-то капитану и помощникам, а потом пришел и спрятался за трубой, откуда мог наблюдать за результатами. Сначала на мостик вышел капитан. Потом появился старший помощник, потом — второй. Каждую минуту подходили все новые зрители, и прежде чем я дошел до конца острова, пятнадцать или двадцать человек собрались под самым моим носом. Я стал недоумевать: в чем дело? Когда я начал переход, капитан взглянул на меня и с притворным беспокойством в голосе спроспл:
— Где мистер Биксби?
— Ушел вниз, сэр.
Тут-то и пришла моя погибель. Воображение стало создавать несуществующие опасности, и они множились быстрее, чем я в силах был с ними справиться. Вдруг мне померещилось, что я вижу впереди мелководье. И тут на меня нахлынула волна такой отчаянной трусости, что я почувствовал, как у меня поджилки дрожат. Вся моя уверенность исчезла. Я ухватился за сигнальный трос, отбросил его со стыдом; снова ухватился — и снова отбросил; еще раз ухватился дрожащей рукой и так слабо дернул, что сам не услышал звона. Капитан и помощник немедленно в один голос скомандовали:
— Лотовых на правый борт! И живее!
Это был новый удар. Я стал, как белка, прыгать вокруг штурвала, но только я отводил пароход влево, как мне мерещились новые опасности, и я сразу шел вправо, но добивался лишь того, что воображаемые опасности сосредоточивались именно с правого борта, и я, как помешанный, летел опять влево.
И тут прозвучал замогильный голос лотового:
— Глубина — четыре!
Четыре — на бездонном месте! Ужас сковал мое дыхание.
— Метка — три… метка — три… без четверти три… Два с половиной…
Это было ужасно! Я ухватился за сигнальпые веревки и остановил машину.
Я был беспомощен. Я абсолютно не знал, что делать. Я трясся всем телом, и глаза мои так выкатились из орбит, что я мог бы повесить на них свою шляпу.
— Без четверти два! Девять с половиной!
А у нас осадка была — девять. Руки мои трясла нервная дрожь. Я не мог четко сигнализировать колоколом. Я бросился к переговорному рупору и завопил механику:
— О Бен, если ты меня любишь, дай задний ход! Скорее, Бен! Дай задний ход, вытряси из пего душу.
Тут я услышал, как кто-то деликатно притворил за собою дверь. Я обернулся и увидел мистера Биксби, который ласково, мило улыбался. И вся публика на верхней палубе разом разразилась громовым оскорбительным хохотом. Тут я все понял и почувствовал себя презренней самого жалкого человека, когда-либо существовавшего на земле. Я остановил промеры, направил пароход по курсу, дал сигнал машине и сказал:
— Да, славно подшутили над сиротой, не так ли? Мне уж, верно, теперь никогда не перестанут напоминать о том, какой я дурак был, когда заставил делать промеры у острова «Шестьдесят шесть».
— Да, пожалуй, что и так. Надеюсь, что так, — я хочу, чтобы для тебя эта история послужила наукой. Да разве ты не знал, что на этом повороте и дна не достанешь?
— Да, сэр, знал…
— Ну так вот: ты не должен был ни мне, ни кому бы то ни было давать возможность поколебать твою уверенность в том, что ты знаешь. И еще одно: когда попадешь в опасное место — не празднуй труса. Это никак и ничему не помогает!
Урок был неплохой, но достался он мне нелегко. А самое неприятное было то, что в течение многих месяцев мне частенько приходилось слышать фразу, которую я особенно возненавидел. Бот она:
— О, Бен, если ты меня любишь, дай задний ход!
Глава XIV. ВЫСОКОЕ ЗВАНИЕ ЛОЦМАНА
В предыдущих главах я так подробно излагал лоцманскую науку для того, чтобы шаг за шагом показать читателю, в чем эта наука заключается; и еще я старался показать, до какой степени эта наука занятна, замечательна и достойна его внимания. Не удивительно, если читатель подумал, что я люблю свой предмет, — ведь эту профессию я любил больше всех остальных профессий, которые у меня были впоследствии; я гордился ею неизмеримо. Причина проста: лоцман в те дни был на свете единственным, ничем не стесненным, абсолютно независимым представителем человеческого рода. Короли — это лишь связанные по рукам и ногам слуги парламента и народа; парламенты скованы цепями своей зависимости от избирателей; редактор газеты не может быть самостоятельным и должен работать одной рукой: другую его партия и подписчики подвязали ему за спину; он еще должен быть рад, если имеет возможность высказывать хотя бы половину или две трети своих мыслей; священник также не свободен: он не может говорить всей правды, так как должен считаться с мнением прихода; писатели всех мастей — это рабы публики: пишем-то мы откровенно, бесстрашно, но, перед тем как печатать, «подправляем» наши книги. Да, в самом деле: у каждого мужчины, у каждой женщины, у каждого ребенка есть хозяин, и все томятся в рабстве. Но в те дни, о которых я пишу, лоцман на Миссисипи рабства не знал. Капитан мог, стоя на мостике в ореоле своей кратковременной власти, отдать лоцману пять-шесть приказаний, пока судно отходило от пристани, а затем власть его кончалась. Достаточно было пароходу выйти в реку, и он поступал в единоличное и бесконтрольное распоряжение лоцмана. Последний мог делать с ним все что угодно, вестн его как и куда заблагорассудится и идти у самого берега, если считал такой курс наилучшим. Все поступки лоцмана были абсолютно свободны; он не советовался ни с кем, ни от кого не получал приказаний и вспыхивал, как порох, при самой невинной попытке подсказать ему что-либо. Более того: закон Соединенных Штатов даже запрещал ему слушаться приказаний или следовать советам, справедливо полагая, что лоцман должен знать лучше кого бы то ни было, как вести пароход. Он являлся каким-то новым королем, свободным от опеки, абсолютным монархом, — абсолютным на деле, а не только на бумаге. Я видел восемиадцатилетнего мальчишку, который невозмутимо вел большой пароход, казалось, на верную гибель, а пожилой капитан, понимая это, стоял молча тут же, но не имел права вмешаться. Возможно, что в данном отдельном случае его вмешательство было бы более чем уместно, но допустить это — значило бы установить вреднейший прецедент. Легко представить себе, зная неограниченную власть лоцмана, какой персоной он был в те далекие дни речного пароходства. Капитан обращался с ним подчеркнуто любезно, а офицеры и команда — с подчеркнутым уважением, и это особо почтительное отношение быстро передавалось также и пассажирам.