Мор Йокаи - Венгерский набоб
– Упаси господь, сударь, уж лучше я тогда сделаю еще одну попытку, последнюю, дам в антракте своим людям указание шикать; свист сейчас может плохо обернуться, а хорошенькое chut[139] с меньшим риском, но тот же эффект произведет.
– Так ступайте позаботьтесь, как поправить дело, а не то мы сами возьмемся!
И Абеллино воротился в ложу ко львам, рассказывая, какой нагоняй задал этому Оньону. Геройские его действия встретили полное одобрение, и клуб изъявил готовность, если Оньон надует, сдержать обещание Карпати и забрать все в свои руки вместо этого канальи.
Первый акт благополучно между тем окончился; исполнители и слушатели остались довольны друг другом, что бывает редко. В антракте герцогиня Беррийская получила, однако, неожиданное известие, и обе знатные дамы покинули ложу.
Юные титаны сочли это добрым знаком. Из молодцов мосье Оньона многих стесняли эти высокие гостьи, а теперь можно было развернуться.
Во втором действии г-же Мэнвилль выходить не сразу; до нее еще находится занятие для исполнителей разных мелких ролей.
Это оказалось очень кстати: можно было загодя на них испробовать оружие мести. Чтобы наточить его, годились и другие.
Но вот и сама Семирамида. Задумчивая ее ария – как сон, как легкое дуновение; мелодия будто и не слуха даже касается, а сердца самого, будя далекие, полузабытые отголоски.
Посредине этой тихой, мечтательно-элегической арии, замирающей до еле слышного пианиссимо, кто-то в третьем ярусе, как заранее г-ном Оньоном и было расписано, принялся сладко, на разные лады позевывать, с толком, с расстановкой перебирая все гласные алфавита.
Но вдруг к этим гласным прибавился согласный, которого, впрочем, ни в одной азбуке не встретишь, ибо то был просто громкий хлопок: кто-то пятерней с размаху запечатал разинутую пасть.
В публике одни засмеялись при этих зевках и звонком шлепке, другие цыкнули. Потом тишина восстановилась, и г-жа Мэнвилль беспрепятственно продолжила свою арию.
Юные титаны при первом же зевке обратились в слух: вот сейчас и начнется chut.
И правда, одновременно со шлепком где-то шикнули раз, другой, но неизвестно еще – кому: не то артистке, не то зевающему, а может, засмеявшимся. И – все, больше ничего.
Ария кончилась – и никакого шиканья. Напротив, слушатели хлопали, – не дожидаясь антракта, вызывали удалившуюся исполнительницу на сцену.
Тогда долго сдерживаемый гнев вырвался наружу. Стала шикать инфернальная ложа. Но что это было в сравнении с рукоплесканиями?… Так, ветерок, который только раздувал пламя воодушевления.
– На ярусы! На ярусы! – вскричал Абеллино. – Скандал, так уж скандал! И как это я заранее об этих вязках луку не позаботился!
Частенько вздыхаем мы о том, чего нет и все равно не будет. А как быть, если какой-нибудь удалец раздобывает вдруг желаемое нами лишь для виду?
Ибо так случилось с Абеллино. Стоявший рядом сиятельный компатриот, услыхав, за чем остановка, бросился на рынок, скупил у торговок все, что было, и явился весь в луковичных гирляндах.
– Вот он, лук!
Выхода не оставалось. Приходилось и в самом деле идти до конца, исполнять принятую на себя геройскую роль. И Карпати воскликнул:
– Вперед, дружище! На ярусы!
Но у него достало таки осмотрительности хоть вперед себя послать сиятельного юнца.
И юные титаны ринулись на громокипящий Олимп в надежде поднять дух своих приспешников дружным этим появлением.
Но увы, все союзное войско к тому времени рассыпалось, распалось самым плачевным образом.
Как Рудольф и подозревал, тайные полицейские функции перехватили столярные подмастерья мосье Годшё. Увлекаемые товарищем, они не только выражали восхищение и признательность народной любимице, но заодно и подавляли в самом зачатке поползновения Оньоновой клаки.
Уже во время первой оперы проще простого было приметить отряженных хлопать по знаку из инфернальной ложи и легче легкого догадаться, что они же и шикать будут на представлении второй. И в антракте, когда в зале стало посвободней, к каждому клакеру пристроилось по здоровенному молодцу-подмастерью: едва тот успевал шикнуть, как с роковой методичностью получал чувствительный тумак или тычок локтем – и во избежание нового уже знай себе помалкивал. «Un soufflet pour un sifflet!» Это служившее паролем бонмо означало: «За свисток – затрещина!» И такого воздаяния хватило с лихвой, чтобы заставить противника умолкнуть. Сполна получив свое, зевун решил, вероятно, уж лучше дома отоспаться. Вся клака была обезврежена, и мосье Оньону оставалось только гадать, куда его люди подевались, – как сквозь землю провалились!
Но тут выступили триарии.[140] Впереди мчался его сиятельство с устрашающими связками через плечо, по две, по три ступеньки перемахивая зараз. Тщетно восклицал сзади Фенимор, что такая гонка обременительна для легких.
– Вот и мы! – возопил тот на верхней площадке, упоенный первым успехом, но в тот же миг так по шапке получил, сиречь по шляпе, что по плечи въехал в широкополый свой боливар.
Тотчас боеприпасы с него были сняты, а на шум высыпало на лестницу еще невесть сколько кожевенных, столярных подмастерьев и прочего бесперчаточного воинства, коего натиск gants jaunes, желтоперчаточники, просто не выдержали и, теряя кто головной убор, кто фалду, обратились в беспорядочное бегство вниз по лестницам. Вся попытавшаяся взбунтоваться рать была повержена грянувшим с Олимпа громом и побита луковицами, пущенными вдогонку.
А в зале, ничего о том не ведая, двенадцатый раз подряд вызывали Жозефину, которая уже не старалась сдержать слезы умиления. Дамы махали ей платками, мужчины тростями молотили по полу. Публика нипочем с ней не хотела расставаться.
Одна инфернальная ложа пустовала.
Ее завсегдатаи отбивались той порой от безвестных каналий, которые им и белые жилеты перемарали, и касторовые шляпы продавили, и ноги поотдавливали в блестящих сапогах, и свежевыглаженные костюмы поизодрали только что не в клочья… Невообразимой этой потасовкой и завершилась наконец тяжба Каталани contra[141] Мэнвилль.
«Повеселиться на славу» – вот как это называлось в 1822 году.
В тот же день, после представления, директор Дебурё поспешил предложить г-же Мэнвилль четырнадцать тысяч франков, если она откажется от дальнейших выступлений.
Со вниманьем следившие за перипетиями дела легко поймут, что директору выгодней было даже такой ценой, но избавиться от лучшей своей солистки…
VII. Шатакела
Цветы моды облетают быстро. В новом пафском[142] храме привередливой этой богини, Париже, слава отнюдь не равносильна бессмертию.
Несколько месяцев минет, и кто упомнит все капризы, всех избранников моды, – кому и сколько посчастливилось, пользуясь крылатым словечком, быть ее «светилом»?
Одна сенсация погребает другую, и сегодняшний кумир назавтра уже приносится в жертву новому.
Итак, с первого апреля по пятое героем дня был сочинитель «Прекрасной молочницы»; с пятого по восьмое – лорд Бэрлингтон, который, изображая медведя, поборол медвежатника; девятого же и десятого – камердинер нашего знакомца Дебри, получивший от него в счет полугодового жалованья лотерейный билет и выигравший по нему восемьдесят тысяч франков. Этим восьмидесяти тысячам дал он в точности такое же употребление, что и сам маркиз: немедля обзавелся лошадьми, экипажем, отелем, абонировал ложу в Комической опере, за танцовщицами стал волочиться и быстро рассчитал, что за четыре месяца, то есть к десятому августа, спустит все до единого су, ввиду чего заблаговременно попросил прежнего хозяина не брать никого на его место, – он опять к нему вернется.
К середине апреля на крыльях молвы вновь разнеслось имя князя Ивана. Он, прослышав, что знаменитая балерина Вестри держит путь через его владения, распорядился в городе, коего был отцом и благодетелем, убрать со всех заезжих дворов вывески, а взамен повесить только одну, на собственном особняке, – якобы гостинице. Обманутая этим балерина пожаловала прямо к нему во дворец, где князь в белом фартуке и с шапочкой под мышкой встретил ее под видом ресторатора и прислуживал ей все время, пока она была в городе, открывшись лишь перед самым отъездом.
За ним мировой известности удостоилась мадемуазель Гриньон, которая, будучи всего лишь обыкновенной «крысой» («rat» – так прозывались в Опере исполнители немых ролей), на самой модной улице у Пале-Рояля плеткой отхлестала какого-то обманувшего ее юного хлыща.
Эту сенсацию затмил в свой черед некий «пожиратель младенцев» – «mangeur des petits enfants», который пятерых или шестерых детей убил подряд, за что был обезглавлен. Тоже вполне достаточно, чтобы прославиться.
Гильотинированного же перещеголял верный пес Обри, наэлектризовавший театралов, а того – Абеллино Карпати, застреливший пса за пятьдесят тысяч франков.