Август Стриндберг - Триумф
Но наутро дом был разбужен криками шведских солдат. Жениха, оборонявшегося в своей комнате, одолели и взяли в плен; невеста – Моя сестра – помешалась в уме. Теперь она сидит здесь в подполе под нашими ногами, куда я упрятала ее, с кляпом во рту, чтобы не выдала, где ее прячут; а жениха ее – да, сегодня его повезут во время триумфального шествия, чтобы предать казни. Забавная история! Бей в ладоши, Менелай!
Шут подпрыгнул, швырнул оземь колпак, стал топтать его ногами, рванул бороду.
– Ради Иисуса Христа, хлопай в ладоши! – прошептала маршальша.
– Нет, – ответил шут. – Пусть меня подвесят за пятки на дыбе и отрежут мне веки, но ты выслушаешь теперь мою историю – без книги, без зеркала и без хлопанья в ладоши.
– Ради креста Христова, ради спасения нашего, подумай хотя бы о нас; он открыл окно и слышит каждое твое слово!
– Тем лучше! Пусть услышит правду от меня, коли ему не осмеливаются сказать ее ни в церкви, ни в его покоях! Вот моя история: я был дьячком в церквушке на севере Блекинга, однако ж я швед и родители мои шведы. Дьячку надлежит помогать священнику, говорить «аминь», когда тот скажет «да». Мне надоело говорить «да», я скорее рожден, чтобы говорить «нет». Как и всякому человеку мужеского пола, полюбилась мне одна девушка. Денег на то, чтобы зажить одним домом, нам было никак не скопить, однако дитя мы все же завели. Тогда я отправился в Стокгольм и стал тем, кем я есть ныне. Как это случилось? Того я и сам не помню! Только служба моя пришлась мне по сердцу, я гордился тем, что один из всех могу сказать правдивое слово. Однако меня наняли не для того, чтобы я говорил правдивые слова, а чтоб забавлял людей. Когда я понял это, мое занятие мне опостылело, да только искать другое было уже поздно, и сын уже подрос, а я копил деньги для него и его матери. В нынешнем году ему минуло восемнадцать. И вот началась война. Из-за чего? Из-за того, что художник датского короля намалевал на дверце королевской кареты три короны вместо четырех? Или из-за того, что адмирал шведского короля где-то далеко в море салютовал пушками не так, как следовало, чего никто не заметил? Кто может ответить на этот вопрос? Разразилась война! Да вы и сами уже говорили о том! Нынче утром я взял лодку и поплыл на Стрёммен. У причала три большие шхуны сушили паруса. На шхунах этих – а я могу свободно являться куда захочу – увидел я такое, чего никогда не забуду. Там держат жителей Блекинга, виновных лишь в том, что родились они в ту пору, когда двум озорным мальчишкам вздумалось таскать друг друга за волосы. – Да, да, слушай, что я говорю, ты, глупец! Что стоишь и пялишься на нас сверху?! – Я увидел полуголых женщин и детей, глаза их жадно просили куска хлеба. В тюрьме этой повстречал я и свою, можно сказать, жену, ведь она родила мне сына. Она еще не потеряла разум, но была близка к тому. Она рассказала мне, как швед заставил своих немецких кнехтов выстроить на холме возле тинга всех людей мужеского полу, кто мог носить оружие; их рубили ряд за рядом, словно деревья в лесу, и среди них был мой сын! – Эй ты, там, наверху, есть у себя сын? Так пусть адский огонь пожрет его, слышишь? Слышишь, что я говорю?
Шут замолчал, чтобы перевести дух и продолжить рассказ, но тут взгляд его упал на лицо маршальши, и в ее отчаянном потухшем взгляде он прочел, какую беду навлек на нее и на себя. Мгновенно воодушевясь, он повернулся к окну, на которое до сих пор не осмеливался смотреть, бросился плашмя на мраморный пол и завопил:
– Ave Caesar imperator, morituri te salutant! [1]
– Браво, Менелай, – был ответ из окна, и до них донеслись слабые удары в ладоши.
– Он все еще верит, что я валяю дурака, – прошептал шут. – Мы спасены.
– А вам, прекрасная госпожа, – продолжал голос из дворцового окна, – вам недурно удалось выучить комедианта, он вполне может посрамить моих итальянцев!
Маршальша едва успела наклонить голову, как вошла камеристка с известием о прибытии маршала двора.
Голова в окне с неудовольствием отодвинулась, шут снова напялил колпак и убежал прочь; маршальша поднялась навстречу супругу, которого не видела три месяца.
– И ты, супруг мой, – сказала маршальша после того, как целый час выслушивала речи своего мужа, – ты тоже в ответе за эту процессию. Ты пойдешь в первых ее рядах, а мне велишь оставаться дома с королем и придворными и глядеть на триумфальное шествие? Ни за что!
– По нашим суровым временам, повторяю я, нам ничего не остается, как покориться силе вынуждающих обстоятельств; королю своему и долгу я не изменю, даже если сердце мое при этом истечет кровью.
Маршал подошел к жене и погладил рукой ее грудь.
– А тебе, что так молода и красива, следует покориться обстоятельствам, тем более что сии обстоятельства могли бы принести тебе пользу. Разве не сила обстоятельств посадила на трон руслагенского крестьянина, сын которого ныне правит нами? И, как по-твоему, не настало ли время утвердить графские титулы помимо тех, что были розданы при коронации? Не думаешь ли ты, что графине жилось бы куда легче в хитросплетении жизни нашей, нежели маршальше?
– Сводник! – воскликнула маршальша и оттолкнула мужа. – Будь на свете закон и честь, ни дня не осталась бы я в этом доме тешить тебя, отряхнула бы прах с моих ног и отправилась куда глаза глядят…
– Позвольте вам сказать, дражайшая супруга, – перебил ее маршал, – не поминайте закон и право, ибо по закону я могу отослать вас прочь, когда мне вздумается, раз вы не изволили подарить мне наследника.
– А позвольте и мне сказать, – отвечала маршальша с пылающим взором, – ваши полюбовницы принесли вам, верно, кучу детей, прежде чем вы надумали стать наследником моего отца, и потому не быть вам опекуном законного сына, ибо отцом вам уже никогда не стать.
– Извольте замолчать! Разговор окончен, я призываю вас исполнить свой долг!
Разговор был и в самом деле окончен, ибо маршал удалился, а маршальша пошла за ключами от своей шкатулки и сундуков.
Дворцовая церковь украшена почерневшими от дыма, окровавленными, изорванными знаменами. Приближенные короля, разодетые в бархат, шелк и парчу, сидят в мягких креслах и внимают нежным звукам скрипок итальянской капеллы, убаюкивающим души мечтами о богатстве, славе и могуществе. Но вот скрипки умолкают; двери распахиваются, входит король, и тотчас же раздаются громовые звуки органа, а голоса блистательных особ сливаются в «Те deum laudamus!» – «Тебя, господи, славим!». Тебя славим за то, что ты помог нам сжечь дотла дома ни в чем не повинных чад твоих, осмелившихся построить жилища, дабы защитить себя от ниспосланных тобой снега, холода и дождя. Тебя, господи, славим за то, что помог нам отнять у матерей сынов и отцов, изрубить их в куски, а тех, что выжили, сорвать с насиженных мест и погнать на шахты да соляные копи, чтоб они никогда более не увидели твоей зеленой травы и золотого солнца. Тебя, господи, славим за то, что не дал упасть волосу с головы поджигателя, уберег спину убийцы от вражеских цепов!
Так переводили на свой лад звонкую латынь трое рыбаков в рыбацкой одежде на Стрёммене. А молодой рыбак, крепко державший парус, накренившийся над бочками с корюшкой, сказал: «Сейчас в копенгагенской церкви святой Марии, поди, славят того же самого бога за то, что он помог королю Фредерику [2] сжечь вестгётов. Щедро сердце господне, и осыпает он дарами правого и виноватого».
Весла медленно поднялись, и поток понес лодку к дворцовой террасе, где были покои маршала двора. Тут рыбаки остановили лодку, привели парус к ветру и стали ждать.
На мосту Шепсбрун тоже замерла в ожидании толпа. Ведь после богослужения мимо пройдет триумфальное шествие, и с террасы будет глядеть на него король.
А когда церковная служба кончилась, скрипки снова заиграли, славя господа. Архиепископ благословил короля, назвал его избранником божьим, и придворные прошли по двору; король появился на террасе и растроганно принял восторженные приветствия народа, выражавшиеся в ликующих возгласах, махании шапками и шляпами. Маршальша, однако, сказалась больной и заявила, что не может принять высоких гостей, на что король ответил умильной усмешкой.
Гремят пушки, трубят трубы, бьют литавры, флаги всех кораблей в водах Стрёммена развеваются на ветру, солнце светит ослепительно, люди высыпали на крыши и машут зелеными ветками, словом, все, что может пробудить дремлющие чувства – налицо; и вот наконец показалось шествие.
Впереди, сопровождаемый герольдами и литаврщиками, едет маршал двора, за ним следует отряд немецких рейтаров со знаменем, с венками из васильков и ромашек на шлемах – в память о затоптанных полях, за ними – офицеры верхом на лошадях с окровавленными знаменами и лавровыми венками на шлемах, следом за ними – брандмейстер, тот, что приказывал жечь дома, тоже в лавровом венке, за ним палач без венка, предшествуемый двумя шутами; а вот и предатель, истинный враг королевства, – хозяин Ингельстада, не пожелавший сжечь усадьбу друга; голова у него обвязана пучком соломы, с шеи свисает шелковая веревка, едет он на паршивой кобыленке, задом наперед, и шуты восхваляют его, дудя в берестяные рожки. Народ встречает его ликующими возгласами, а король улыбается. Толпе невдомек, в чем повинен этот человек, но королю все ведомо. А вот появились шведские кнехты с лавровыми венками на головах, после них – профосы и заплечных дел мастера, а следом – пленные. Их родина – прекрасный Блекинг – разорена, но ее с собой не возьмешь, а людей можно пригнать в качестве военных трофеев; правда, золота и серебра у них нет, но окровавленные сердца и израненные души ведь тоже сокровища; самое дорогое, что у них есть, они держат на руках или ведут за руки, однако дети не представляют ценности ни для кого, кроме родителей. Шествие замыкают кнехты и музыканты.