Алехо Карпентьер - Арфа и тень
…Да, правильно говорит здесь примас из Бордо: открытие Нового Света Христофором Колумбом было величайшим событием, какое узрело человечество с тех пор, как в мире установилась христианская вера, и благодаря Несравненному Подвигу удвоилось пространство ведомых нам земель и морей, куда нести слово Евангелия.… И вместе с почтительным ходатайством на отдельном листе было краткое послание, обращенное к Святой Конгрегации Обрядов, каковая, получив поручительство папской подписи, немедленно даст ход запутанному делу о причтении к лику святых Великого Адмирала католических королей Фердинанда и Изабеллы. Его Святейшество взял перо, но рука стала кружить над страницей, словно в сомнении разбирая еще и еще раз скрытые препятствия каждого слова. Так случалось всякий раз, когда он чувствовал особый порыв начертать свою решающую подпись под этим документом. И причиною тому была одна фраза из одного параграфа этого латинского текста, намеренно подчеркнутая, которая всегда удерживала его руку: «… pro itroductioneilliuscausaeexceptionaliordine». Эта необходимость внести постулат «особым путем» заставляла колебаться в который раз Римского Первосвященника. Было очевидно, что беатификация, причтение к лику блаженных, предварительный шаг к канонизации – причтению к лику святых, Открывателя Америки составила бы дело беспрецедентное в анналах Ватикана, потому что в процессе его отсутствовали некоторые биографические гарантии, которые по канону являлись необходимыми для увенчанья ореолом. Это обстоятельство, подтвержденное учеными и беспристрастными болландистами, сочинителями житий святых, приглашенными к высказыванию, будет использовано, вне всякого сомнения, Адвокатом Дьявола, хитроумным и грозным Прокурором Адских Приделов… В 1851-м, когда он, Пий IX, пройдя через архиепископство в Сполето и епископство в Имоле, уже удостоенный кардинальской шапочки, занимал еще не более пяти лет Престол святого Петра, он заказал французскому историку графу Розелли де Лоргу «Историю Христофора Колумба», множество раз изученную и продуманную им, которая представлялась ему определяющей ценности для решения о канонизации Открывателя Нового Света. Страстный почитатель своего героя, католический историк превозносил его добродетели, возвеличивающие фигуру прославленного генуэзского моряка, выделяя его как заслуживающего выдающегося места в списке святых и даже в церквах – сотне, тысяче церквей… – где будут почитать его образ (образ весьма неопределенный до сих пор, поскольку портретов его не имелось – и со сколькими святыми случалось то же самое? – но который скоро обретет телесность и характер благодаря указующим исследованиям чьей-нибудь вдохновенной кисти, которая придаст персонажу силу и выразительность, каких Бронзино, портретисту Цезаря Борджиа, удалось достигнуть, прославив личность знаменитого моряка Андреа Дориа в картине маслом несравненной красоты). Подобная возможность заворожила молодого каноника Мастаи со времени его возвращения из Америки, когда он был еще очень далек от предвиденья того, что в один прекрасный день будет возведен на престол базилики святого Петра. Создать святого из Христофора Колумба было необходимостью по многим мотивам, как на почве веры, так и на почве самой политики, и стало очевидно со времени публикации «Силлабуса», что он, Пий IX, не презирал политической деятельности, той политической деятельности, что не могла вдохновляться ничем иным, кроме политики Бога, хорошо известной тому, кто столь тщательно изучал святого Августина. Подписать Декрет, что лежал сейчас перед ним, было бы жестом, что останется одним из важнейших решений его понтификата… Он снова обмакнул перо в чернильницу, и, однако, перо снова замерло в воздухе. Он усомнился еще раз в этот летний вечер, когда колокола Рима готовились настроить свои звоны на молитву «Ангелус Домини».
Уже в пору детства Мастаи перестала Сенигаллия быть Шумным городом ярмарок, в порту которого приставали корабли, отплывающие ото всех берегов средиземноморских и азиатских, теперь поглощенные процветающим, надменным Триестом, своим богатством жаждущим задушить ущербного соседа, так возвышаемого некогда греческими мореплавателями. К тому же времена стояли суровые: своей опустошительной итальянской кампанией Бонапарт все переворошил, заняв Феррару и Болонью, овладев Романьей и Анконой, унижая церковь, грабя папские области, бросая в тюрьмы кардиналов, вторгшись в самый Рим, доведя свою наглость до ареста Папы и похищения столь почитаемых скульптур, гордости христианских монастырей, чтоб выставить их в Париже – верх надругательства! – среди Озирисов и Анубисов, соколов и крокодилов в музее египетских древностей… Времена стояли дурные. И соответственно, родовое поместье графов Мастаи-Ферретти пришло в упадок. Слабо скрывали фамильные портреты, выцветшие гобелены, гравюры, местами засиженные мухами, старинные буфеты и полинялые шторы все большую ветхость стен, которые сырость, сочащаяся из щелей кровли, покрывала уродливыми бурыми пятнами, упорно расползавшимися все шире с течением дней. Стали уже скрипеть старые деревянные полы, чудо краснодеревщеского искусства, отбрасывая куски мозаики, чей узор расстроила непогода. Каждую неделю лопались еще две-три струны в старинном фортепьяно с пожелтевшей клавиатурой, на котором Мария Вирджиния и Мария Олимпия все еще пытались играть, соло или в четыре руки, сонатины Муцио Клементи, пьесы отца Мартини или «ноктюрны» – чудесное новшество – англичанина Фильда, притворяясь, что не замечают немоты некоторых клавиш, которые, отсутствуя в инструменте, вот уже несколько месяцев как перестали отвечать на прикосновение. Парадное убранство хоругвеносца было единственным, что еще придавало важности знатной особе графа Мастаи-Ферретти, ибо, когда он возвращался с какой-нибудь церемонии, где главенствовал, к своему очагу, где в котле осталось мало жиру, то облачался в сюртуки, залатанные и перелатанные двумя преданными служанками, какие еще оставались в доме, получая жалованье, которое им платили раз в два года. А в остальном графиня весело подставляла лицо противным ветрам – с достойным соблюдением внешних приличий, всегда ей свойственным, блюдя траур по воображаемым родственникам, умершим в городах всегда весьма отдаленных, чтоб оправдать бессменное ношение двух-трех черных платьев, давно вышедших из моды, и чтоб как можно меньше показываться на люди, ходила на рассвете в церковь ордена сервитов в сопровождении своего младшего сына Джованни Мария, чтоб помолиться Скорбящей, прося ее облегчить эти объятые печалью области севера в их испытаниях и бедах. Короче, они влачили жизнь надменной нищеты средь рушащихся замков, какая была свойственна стольким итальянским семьям в ту эпоху. Жизнь надменной нищеты: гербы на воротах и нетопленые камины, мальтийский крест на груди и всегда голодный желудок, с чем юный Мастаи встретится еще, изучая кастильское наречие в испанских плутовских романах – чтение, вскоре оставленное как легковесное, дабы углубиться в утонченные вычуры арагонского иезуита Грасиана, прежде чем прийти к более питательным для его духа раздумьям и опытам «Духовных упражнений» святого Игнатия Лойолы, научившим его направлять мысль – или молитву – на заранее избранный образ, дабы избегнуть посредством «воображаемого беседования» непредвиденных побегов фантазии, вечной домашней юродивой, в сторону тем и мотивов, чуждых главнейшему нашему думанью.
Мир разворошился. Франкмасонство просачивалось во все углы. Прошло едва лишь сорок лет – а что такое сорок лет для течения Истории? – с тех пор, как умерли Вольтер и Руссо, учителя безбожия и распутства. И менее тридцати лет назад один истинно христианский король был гильотинирован, словно мимоходом, на виду у республиканской и богоотступной толпы, под бой барабанов, размалеванных тем же синим и красным, что и революционные кокарды… Неуверенный в своем будущем, после беспорядочных занятий, включавших теологию, гражданское право, испанский, французский и латынь, явно клонящуюся в сторону поэзии Вергилия, Горация и даже Овидия, – ничего, чем бы можно в те дни заработать на хлеб, – после регулярных появлений в высших кругах римского общества, где он был принят благодаря своей фамилии и где понятия не имели о том, что зачастую без гроша в кармане, чтоб пойти поесть в трактир, юноша больше всего ценил на этих блестящих приемах – больше, чем красоту декольтированных дам, больше, чем балы, где появлялась уже новомодная вольность – вальс, больше, чем концерты знаменитых музыкантов, даваемые в богатых особняках, – то мгновение, когда мажордом приглашал всех в столовую, куда при свете канделябров на серебряных подносах вплывут тотчас обильные яства, к каким влек его ненасытный голод. Но однажды, после одной любовной неурядицы, молодой Джованни Мария поменял вино, подаваемое в хрустальных с золотом графинах, на воду монастырских колодцев, а тонко приправленную дичь с придворных кухонь – на горох, капусту и кукурузную кашицу монастырской трапезной. Он решил посвятить себя служению Церкви, вступив вскорости в третий орден святого Франциска. Получив сан священника, он сразу выделился своим рвением и красноречием своих проповедей. Но он знал, что путь его будет долог и труден, без надежды достигнуть высоких чинов в духовной иерархии из-за замкнутого образа жизни семьи, недостатка связей и в особенности из-за мятежного круговорота эпохи, какая настала, в лоне христианства раздробленного, Уязвимого, как никогда в истории, под бурным и почти всемирным натиском новых идей, теорий и доктрин, тяготеющих каждая по-своему к созданию опасных утопий, с тех пор как социальное равновесие прошлых дней – равновесие, не всегда удовлетворяющее, но все же равновесие – было взорвано опасным иконоборством Французской революции… И все было темнота, отрешение и покорство в его жизни, как вдруг произошло чудо: монсиньор Джованни Муци, архиепископ Филиппополя, что в Македонии, колыбели Александра Великого, назначенный Апостолическим делегаторием в Чили, настоятельно просил Мастаи содействовать ему в одной весьма тонкой миссии. Прелату ранее не приходилось видеть, чтоб так вот кого-то выбирали по рекомендации знакомого аббата. Но он считал, что молодой каноник может быть ему крайне полезен и своей общей культурой, и в особенности своим знанием испанского языка. И так будущий Папа перешел из обители, где занимал скромнейшую должность воспитателя сирот, в высокое звание посланника в Новый Свет – тот Новый Свет, которого одно имя отдавалось у него в ушах горячим ветром приключений. По тому самому, в согласии со своим длиннополым облачением, он чувствовал в себе призванье миссионера – призванье, внушенное, быть может, его знакомством с миссионерской деятельностью учеников святого Игнатия в Китае, на далеком Востоке, на Филиппинах и в Парагвае. И вот внезапно он сам оказывается в роли миссионера, но не наподобие тех иезуитов, каких зло высмеял Вольтер в своей широчайше известной повести, даже переведенной на испанский вероотступником аббатом Марченой, а с сознанием того, что времена переменились и что политические вопросы обретают все большее и большее значение в тот век, что сейчас начинается, – и он принялся тщательно изучать, собирая гору разных сведений, ту среду, где он должен будет действовать с тактом, рассудком и хитростью.