Проспер Мериме - Кармен
Я надеялся исподволь вызвать незнакомца на откровенность и, невзирая на подмигивание проводника, навел разговор на разбойников с большой дороги. Разумеется, я говорил о них с уважением. В то время в Андалусии подвизался знаменитый разбойник, подвиги которого были у всех на устах. «А что, если бок о бок со мной едет сам Хосе Мария[6]?» — говорил я себе. Я принялся рассказывать истории, слышанные мною об этом герое, — впрочем, все они были к его чести — и открыто выражал свое восхищение его смелостью и великодушием.
— Хосе Мария попросту мерзавец, — холодно заметил незнакомец.
«Отдает ли он себе должное, или же это излишняя скромность с его стороны?» — недоумевал я; в самом деле, чем внимательнее я вглядывался в своего спутника, тем больше поражало меня его сходство с тем Хосе Мария, приметы которого были вывешены на воротах многих андалусских городов. «Да, это он... Светлые волосы, голубые глаза, крупный рот, прекрасные зубы, небольшие руки; рубашка из тонкого полотна, бархатная куртка с серебряными пуговицами, белые кожаные гетры, гнедая лошадь... Никаких сомнений — это он! Но будем уважать его инкогнито».
Мы приехали в венту. Она оказалась именно такой, как говорил незнакомец, то есть одной из самых неказистых, какие мне доводилось видеть. Состояла она из одной большой комнаты, служившей одновременно кухней, столовой и спальней. Огонь разводили посреди помещения на большом плоском камне, а дым выходил из отверстия, проделанного в крыше, или, вернее, застаивался наподобие облака в нескольких футах от пола. Вдоль стен лежали старые ослиные попоны — постели, приготовленные для путешественников. В двадцати шагах от дома, или, точнее, от единственной комнаты, только что описанной мною, я увидел нечто вроде сарая, служившего конюшней. В этом восхитительном пристанище не было иных человеческих существ, по крайней мере в ту минуту, кроме старухи и девочки лет десяти—двенадцати, черных, как сажа, и одетых в неописуемые лохмотья. «Вот все, что сохранилось от народа, некогда населявшего Бэтическую Мунду, — подумал я. — О Цезарь! О Секст Помпей! Как вы были бы поражены, доведись вам вернуться в этот мир!»
При виде моего спутника у старухи вырвался возглас удивления:
— Как, это вы, сеньор дон Хосе?!
Дон Хосе нахмурился и, повелительно подняв руку, сразу заставил старуху прикусить язык. Я обернулся к проводнику и еле приметным знаком дал ему понять, что и без него понимаю, с каким человеком мне предстоит провести ночь. Ужин оказался лучше, чем можно было ожидать. Нам подали на столике, не больше фута высотой, рагу из старого петуха с перцем и рисом, затем перец в оливковом масле и наконец гаспачо — род салата из перца. Три столь острых блюда вынудили нас частенько прибегать к бурдюку с монтильским вином, которое оказалось превосходным. Поужинав, я заметил висящую на стене мандолину — в Испании всюду имеются мандолины — и спросил прислуживавшую нам девочку, играет ли она на ней.
— Нет, — ответила она, — а вот дон Хосе уж больно хорошо играет.
— Будьте добры, — обратился я к нему, — спойте мне что-нибудь, я безумно люблю вашу народную музыку.
— Я ни в чем не могу отказать такому достойному сеньору, который вдобавок угощает меня такими отменными сигарами, — весело отозвался дон Хосе.
Он велел подать мандолину и запел, сам себе аккомпанируя. Голос у него был грубоват, но приятен, напев показался мне печальным и странным, но я не понял ни одного слова.
— Если не ошибаюсь, — сказал я ему, — вы спели не испанскую песню. Она походит на сорсико[7], которые мне доводилось слышать в Провинииях[8], а слова песни, видно, баскские.
— Да, — мрачно ответил дон Хосе.
Он положил мандолину на пол и, скрестив руки, с выражением неизъяснимой печали устремил взор на затухающий огонь очага. Освещенное лампой, стоявшей на столике, его лицо, одновременно благородное и необузданно-дикое, напомнило мне мильтоновского Сатану[9]. Как и тот, мой спутник, вероятно, думал о родном крае и об изгнании, которому подвергся по собственной вине. Я попытался возобновить разговор, но дон Хосе молчал, поглощенный своими невеселыми думами. Старуха уже легла спать в углу комнаты, за висящим на веревке дырявым одеялом. Девочка тоже ушла вслед за ней в это убежище, предназначенное для прекрасного пола. Тут поднялся с места мой проводник и попросил меня сходить с ним в конюшню. При этих словах дон Хосе, как бы внезапно пробудившись, резко спросил его, куда это он собрался.
— В конюшню, — ответил проводник.
— Зачем? У лошадей есть корм. Ложись здесь, сеньор разрешит.
— Боюсь, как бы конь сеньора не заболел; пусть сеньор сам на него взглянет, может, посоветует, что с ним делать.
Было ясно, что Антоньо нужно поговорить со мной с глазу на глаз; но я не собирался вызывать подозрения у дона Хосе, да и при возникшей между нами приязни почитал за лучшее выказывать ему полнейшее доверие. Итак, я ответил Антоньо, что ничего не смыслю в лошадях и, кроме того, хочу спать. Вместе с Антоньо в конюшню отправился дон Хосе, но вскоре вернулся. По его словам, конь был вполне здоров, но проводник так печется о нем, что усердно растирает ему бока собственной курткой, дабы вызвать испарину, и намерен провести всю ночь за этим приятным занятием. Между тем я улегся на ослиных попонах, тщательно закутавшись в плащ, чтобы к ним не прикасаться. Попросив у меня извинения за то, что он осмеливается лечь рядом со мной, дон Хосе растянулся возле двери, но предварительно насыпал свежего пороха в свой мушкетон и положил его под переметную суму, служившую ему подушкой. Пожелав друг другу покойной ночи, мы через пять минут уже спали глубоким сном.
Мне казалось, что усталость возьмет свое, и я сумею проспать всю ночь в этом убогом жилище; но не прошло и часа, как пренеприятный зуд нарушил мой сон. Без труда убедившись, чем он вызван, я подумал, что лучше провести остаток ночи под открытым небом, чем под этим негостеприимным кровом. Я встал, на цыпочках подошел к двери, перешагнул через дона Хосе, который спал сном праведника, и так тихо вышел на улицу, что не разбудил его. Возле двери стояла широкая деревянная скамья; я примостился на ней, чтобы поудобнее провести остаток ночи, и собрался снова уснуть, как вдруг мне почудились две тени — человека и коня, — бесшумно двигавшиеся рядом. Я приподнялся, и мне показалось, что человек этот Антоньо. Удивленный тем, что он вышел из конюшни в столь поздний час, я встал и направился к нему. Заметив меня, проводник остановился и спросил шепотом:
— Где он?
— В венте. Спит, даже клопов не боится. Куда вы ведете коня?
Тут я заметил, что Антоньо старательно обмотал копыта лошади обрывками старого одеяла, чтобы неслышно вывести ее из сарая.
— Говорите тише, ради бога, — молвил Антоньо. — Неужто вы не знаете, кто этот человек? Это же Хосе Наварро, самый знаменитый разбойник в Андалусии. Я весь день делал вам знаки, но вы не соблаговолили меня понять.
— Разбойник он или нет, какое мне до этого дело? — возразил я. — Он нас не ограбил, и готов побиться об заклад, что не собирается грабить.
— Тем лучше, но за его выдачу обещаны двести дукатов. В полутора льё отсюда находится уланский пост, и я успею вернуться до рассвета с дюжими молодцами. Я хотел было взять коня Наварро, но он такой злющий, что никого к себе не подпускает, кроме хозяина.
— Черт бы вас побрал! — сказал я. — Что вам сделал плохого этот несчастный человек? Зачем выдавать его? Да и уверены ли вы, что это тот самый знаменитый разбойник?
— Еще бы, конечно, уверен. Давеча, на конюшне, он вдруг говорит мне: «Ты, видно, знаешь меня. Но попробуй только сказать, кто я такой этому доброму сеньору, и я всажу тебе пулю в лоб». Оставайтесь, сеньор, оставайтесь: вам его нечего опасаться. Пока вы здесь, он ничего не заподозрит.
Разговаривая, мы настолько отошли от венты, что оттуда уже нельзя было услышать стук лошадиных копыт. Антоньо мигом снял тряпье, которым были обмотаны копыта коня, и собрался вскочить в седло. Просьбами и угрозами я попытался его удержать.
— Я бедный человек, сеньор, — сказал он. — Двести дукатов на полу не валяются, да и платят их за то, чтобы избавить наш край от такой напасти, как Наварро. Будьте осторожны: если он проснется, то сразу схватится за мушкетон, и тогда берегитесь! Мне отступать поздно: я слишком далеко зашел. Выпутывайтесь как знаете.
Негодяй вскочил в седло; он пришпорил коня, и было так темно, что я вскоре потерял его из виду.
Я был крайне встревожен и очень зол на своего проводника. Поразмыслив, я принял решение и вернулся в венту. Дон Хосе все еще спал — наверно, восстанавливал силы после нескольких изнурительных дней и бессонных ночей. Мне пришлось растолкать его. Никогда не забуду его свирепого взгляда и движения, которое он сделал, чтобы схватить мушкетон, который я из предосторожности положил подальше от него.