Лопе де Вега - Мученик чести
Служанка, по просьбе Фелисардо, передала этот сонет сеньоре Сильвии, достойнейшей даме, обладавшей всеми качествами, которые делают молодую женщину совершенной. Юношу привлекло к ней то, чего он был лишен сам: у Сильвии были очень светлые волосы и ослепительно белая кожа, он же, хотя и не был черен как уголь, все же был достаточно смугл и черноволос, чтобы его уже издали можно было признать за испанца. Таким-то образом, пописывая стишки, чего ему никто не мог запретить, и выражая в них несколько больше того, что он в действительности чувствовал, Фелисардо продолжал свои ухаживания, и Сильвия относилась к этому благосклонно, хотя знатное ее происхождение и заставляло ее отчасти скрывать свои чувства.
Ей было до того приятно поклонение этого юноши и то, что он еще до рассвета появляется перед ее окном, что она украдкой вставала с постели, чтобы тоже взглянуть на него. Не желая прерывать наш рассказ об этой любви, мы еще ни разу не упомянули о достойнейшем кабальеро этого города, по имени Алехандро, плененном красотою названной дамы. Так как Сильвия не испытывала к нему особенной склонности, то ему представлялось, что нет в мире человека, достойного ее любви. Вот почему он не обращал внимания на Фелисардо, хотя и заставал его чаще, чем хотел бы, прильнувшим к решетке ее окна, причем казалось, что в этой новой манере вести разговор Фелисардо имеет успех. Нашему герою пришлась не по вкусу влюбленность Алехандро, ибо этот кабальеро был недурен собой, хотя и был белокур и белолиц, – свойства настолько обычные в этой стране, что они там не считаются достоинствами. В конце концов оба они решили даже по ночам не покидать поля битвы, следя друг за другом с помощью дозорных.
Алехандро почувствовал, что положение Фелисардо прочнее, чем его собственное, и в душу к нему закралась ревность, ибо любовь, как справедливо заметил Проперций,[8] никогда не ограничивается одной только любовью; душевное спокойствие и скромность покинули его, и, став более решительным, чем прежде, он однажды вечером привел с собой к дому Сильвии несколько превосходных музыкантов и приказал им спеть под ее окном как можно нежнее:
Я желаньем невозможнымГоды так опережаю,Что они уже не в силахИсцелить мои терзанья.
Словно в небе бесприютном.По родной земле блуждая,Я, заблудший, тщетно силюсьЗа своей мечтой угнаться.
Хоть меня обманет время,Рад я этому обману:Он несчастному приноситМного меньше зла, чем счастья.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,И люди в нем винить меня не властны.
К неосуществимой целиЯ иду, презрев усталость,Хоть растрачиваю тщетноИ шаги и упованья.
Я в несчастьях бодр и весел.Ибо, как они ни страшны,Для меня всего страшнееТо, что я несчастен мало.
Рад я, что печалюсь, ибоМне печали не опасны:Ведь, гонясь за невозможным,Огорчений не считаешь.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,И люди в нем винить меня не властны.
Повелительницы дивнойНезаслуженно желая,Я в желанье этом дивномВижу для себя награду.
Так пред ней я преклоняюсь.Что, достигнув обладанья(Будь возможно это чудо),Я из-за него страдал бы.
Только для нее, прелестной,Захотел и я той славы,Что снискать влюбленный можетОдиночеством печальным.
Любовь, ты бред безумный, но прекрасный,И люди в нем винить меня не властны.
Фелисардо тем временем не дремал; осторожно подкравшись, он узнал автора стихов и музыки, красота которых вызывала в нем еще больше ревности, чем то, что их осмелились пропеть перед окном Сильвии. Звук шагов Фелисардо вызвал гнев Алехандро, которому весьма не понравилось такое непрошенное любопытство. Желая узнать, что это за человек, хотя изящество походки достаточно его выдавало, он сделал вокруг незнакомца два круга, или, если вам угодно, два вольта, как говорят итальянцы. Фелисардо, еще не искушенный в вопросах чести, которая для него сводилась лишь к одной надменности, заносчиво обозвал Алехандро невежей, на что тот ответил:
– Je non son discortese, voj si, che avete per due volte fatto sentir al mondo la bravura degli vostri mostacci.
Должно быть, ваша милость бранит меня на чем свет стоит, ибо для того, чтобы сказать: «Не я невежа, а вы, потому что вы два раза показали нам ваши свирепые усы», не было необходимости терзать ваш слух скверным тосканским языком. Но ваша милость напрасно так полагает, ибо язык этот приятен, богат и достоин всяческого уважения, а многим испанцам он весьма пригодился, так как, цлохо зная латынь, они переписывают и переводят с итальянского языка все, что им попадает под руку, а потом заявляют: «Переведено с латинского на кастильский». Но смею заверить вашу милость, что я не часто буду прибегать к этому, если только не забуду свое обещание – память-то у меня плоховата. Если же у вашей милости память получше, то вы должны помнить, из-за чего поссорились два наших влюбленных. А надо вам сказать, что Фелисардо не терпел, когда с ним заговаривали о форме его усов или о его уходе за ними; правда, в те времена еще не было наусников из надушенной кожи, которыми пользуются сейчас и которые либо придают усам пышность, либо загибают их кверху. Эти наусники продаются в аптеках и известны под названием: vigotorum duplicatio,[9] – это вроде того, как мы в шутку говорим о толстяке, что у него «двойной подбородок». Но все же Фелисардо уделял своим усам некоторое внимание, и так как они загибались кверху уже от одного закручивания пальцами, то он называл их послушными.
Отступив на шаг, как делает человек, готовясь перейти в наступление, он сказал своему противнику, повысив голос, ибо раздражению неведомы полутона:
– Кабальеро, я испанец и слуга вицекороля, эти усы я привез из Испании для украшения собственной персоны, а не для того, чтобы пугать ими трусов, – серенада же ваша докладывает моим ушам, что вы трус.
Алехандро ему ответил:
– Издали слышит серенаду лишь тот, у кого длинные уши, и, слушая ее, считает незнакомых ему людей трусами. Но здесь найдется человек, способный отрезать их двумя взмахами кинжала и, чтобы они послушали ее вблизи, пригвоздить их к инструментам.
Услышав эти дерзкие слова, Фелисардо воскликнул:
– Моя шпага вам за меня ответит! – И, ловко выхватив ее из ножен, прикрыв руку плащом, он решил доказать, что не потерпит шуток над своими усами. Музыканты тотчас же разбежались, ибо инструменты обычно мешают им драться, хотя, разумеется, не всем. Я, например, знавал одного, который одинаково хорошо владел как шпагой, так и струнами. Однако музыкантам может служить оправданием желание уберечь свои инструменты, ибо величайшей глупостью было бы рисковать тем, что приносит им хлеб насушный. А кроме того, надо еще учесть, что поющему не свойственно гневаться и что их пригласили сюда не для того, чтобы драться, а для того, чтобы делать горлом разные движения; но ведь бегство тоже есть движение, только осуществляемое при помощи ног, ибо если мы посмотрим на танцоров, то увидим, что ноги их не лишены ритма и гармонии, которые справедливо считаются основой всякого музыкального искусства. Из этого следует, что нужно уважать господ музыкантов, поющих на нашем языке, так как уже одно то, что они могут рассердиться и перед всеми спеть плохое про своего обидчика, может, подобно пушечному ядру, убить человека.
Слуги Алехандро встретили грудью врага, обрушившись вчетвером на одного. Не будем подвергать сомнению их смелость. Вспомним, что Карранса[10] в своей книге «Философия шпаги» говорит: «Бывают люди столь малодушные, что одному смельчаку нетрудно бывает справиться с целой толпой их». И немного дальше он пишет: «Когда человек сражается со своим противником один на один, мы можем сказать, что он сражается, но если он имеет дело с двумя или тремя противниками, то сражаются с ним они, а он только обороняется». Развивая эту мысль, мы скажем, что четыре движения могут повести к четырем ранам, притом в разных непредусмотренных местах, и что один атакованный не может устоять против четырех нападающих; существует же латинская поговорка, гласящая, что с двумя зараз и Геркулесу не справиться. Кончая на этом мое рассуждение и порядком утомив вашу милость вещами, столь мало относящимися к делу, хотя мне они и по вкусу, я спрошу себя: почему бы мне не вообразить, что ваша милость – особа достаточно воинственная и что, если бы вы находились рядом с Фелисардо, который почти что ваш земляк, оказавшийся на чужбине, то, видя, как сильно он влюблен и как он хорош собою, вы пожелали бы помочь ему, хотя бы испуская громкие крики?
В данном случае крики были столь громки, что прибежала ночная стража и Фелисардо спасся от той опасности, которая грозит испанцам во всей Европе со стороны толпы. Мало того, он не был даже ранен, между тем как сам успел ранить Алехандро и двух его слуг. Стража привела его к вице-королю, который еще не ложился спать, потому что в эту ночь он писал донесение в Испанию. Он окинул Фелисардо гневным взглядом, выразил альгвасилу, или, как их там называют, капитану, большую благодарность за его рвение, а затем приказал надеть кандалы на Фелисардо и заковать в цепи в его присутствии. Но когда они остались одни, вице-король соизволил снять с него оковы и надел на него золотую цепь стоимостью в сто пятьдесят эскудо, – из тех, что называют орденскими (вы видите, я такой дотошный рассказчик, что не хочу, чтобы у вашей милости осталась хоть тень сомнения в том, сколько эта цепь стоила), а затем попросил его рассказать обо всем, что произошло. Наместник его величества с большим удовольствием выслушал рассказ Фелисардо. После того как Алехандро выздоровел, вице-король велел позвать его во дворец и прошел вместе с ним в комнату Фелисардо, которого для этого случая снова заковали в цепи. Затем он спросил Алехандро, какому наказанию он хотел бы подвергнуть своего противника, прибавив, что, если даже он потребует выслать его в Испанию, желание его будет исполнено. Поняв из этого, что вице-король желает добиться от него примирения с противником и что если он не пойдет на это, то навлечет на себя немилость наместника, Алехандро решил быть благоразумным и протянул руку Фелисардо, который, после того как он ранил своего соперника, каждую ночь виделся и разговаривал с Сильвией, ставшею после всего случившегося еще более к нему благосклонной. От нежных взглядов и невозможности осуществить свои желания любовь их все разгоралась, но они были вынуждены довольствоваться долгими ночными беседами – теми, от которых пострадала честь стольких женщин и погибло столько семейств.