Ги Мопассан - Веревочка
Целую ночь он промучился.
На другой день, около часу пополудни, Мариус Помель, работник дядюшки Бретона, фермера из Имовиля, вручил бумажник с его содержимым Ульбреку из Манневиля.
Парень утверждал, что нашел бумажник на дороге, но, не умея читать, отнес его домой и отдал своему хозяину.
Новость облетела окрестности. Дядюшка Ошкорн узнал об этом. Он тотчас отправился по деревне и снова принялся излагать свою историю, на этот раз вместе с ее концом. Он торжествовал.
– Что мне обидно было, так это не самое обвинение, понимаете ли, а напраслина. Нет ничего хуже, если на тебя возведут напраслину.
Весь день он толковал о своем злоключении; он рассказывал о нем на дорогах прохожим, в кабачке – посетителям, а в воскресенье – прихожанам, выходившим из церкви. Останавливал даже незнакомых. Он как будто успокоился, и все-таки ему было не по себе, хотя он и не знал, отчего именно. Его слушали со скрытой насмешкой. Его слова, казалось, не убеждали. Ему чудилось, что люди за его спиной перешептываются.
Во вторник на следующей неделе он отправился на базар в Годервиль только для того, чтобы рассказать свою историю.
Маланден, стоя на пороге своего дома, увидел его и засмеялся. Почему?
Ошкорн заговорил было с одним фермером из Крикето, но тот не дал ему кончить и, хлопнув собеседника по животу, крикнул ему прямо в лицо:
– Ладно, хитрая бестия! – и повернулся к нему спиной.
Дядюшка Ошкорн оторопел от изумления, и беспокойство его усилилось. Почему его назвали «хитрой бестией»?
Сидя за столом в трактире Журдена, он снова принялся объяснять, как было дело.
Барышник из Монтевиля крикнул ему:
– Знаем, знаем мы, старый пройдоха, что это была за веревочка!
Ошкорн пробормотал:
– Да ведь его нашли, бумажник-то этот!
Но тот не унимался:
– Помалкивай, папаша, один нашел, другой вернул. Никто ничего знать не знает, все шито-крыто.
Крестьянин остолбенел. Наконец он понял. Его обвиняли в том, что он отослал бумажник с приятелем, с сообщником.
Он попытался возражать. Но за столом поднялся хохот.
Не дообедав, он ушел, провожаемый насмешками.
Он вернулся домой, охваченный стыдом и гневом, задыхаясь от бешенства, в полной растерянности, особенно удрученный тем, что, как хитрый нормандец, он, в сущности, был способен сделать то, в чем его обвиняли, и даже похвастать этим как новой проделкой. Он смутно ощущал, что не сумеет доказать свою невиновность, раз свойственное ему плутовство всем известно. И все же он был глубоко уязвлен несправедливым подозрением.
И он снова принялся рассказывать свою историю, каждый день удлиняя рассказ, каждый раз прибавляя новые доводы, заверения все более решительные, клятвы все более торжественные, которые он придумывал, измышлял в часы одиночества, потому что ум его был целиком занят историей с веревкой. И чем сложнее были его оправдания и тоньше доказательства, тем меньше ему верили.
– Лгуны всегда так изворачиваются, – говорили у него за спиной.
Он это чувствовал и бесился, изнемогая от бесплодных усилий.
Он заметно стал чахнуть.
Шутники, чтобы позабавиться, заставляли его теперь рассказывать про «веревочку», как заставляют солдата, побывавшего на войне, рассказывать о сражении, в котором он участвовал. Его подорванные душевные силы угасали.
В конце декабря он слег.
Дядюшка Ошкорн умер в первых числах января. И даже в предсмертном бреду доказывал он свою невиновность:
– Веревочка!.. Веревочка!.. Да вот она, господин мэр.