Адольфо Биой Касарес - История, ниспосланная провидением
(Сейчас, когда я узнал Ланкера получше, я подозреваю, он сам сочинил эти стишки; я даже припоминаю, что девушка покраснела, словно подобное безумство учителя заставило ее устыдиться за него.) Дорога была длинная и местами – как я тогда догадался, а потом и убедился – шла прямо через поле. Вскоре пошел сильный дождь. По сей день я с душевным волнением вспоминаю, как дождь обрушивался на кожаные занавеси повозки и как шлепали по лужам лошади. Наконец мы въехали в ворота.
– Лавровая роща, – возвестил Ланкер.
Мы ехали между деревьями, сначала петляя, потом по прямой. Некоторое время слышалось размеренное скрипучее пение колес, и скоро повозка остановилась. Ланкер отворил дверцу, выпрыгнул прямо в лужу и протянул руку Оливии; она выскочила из повозки, и оба побежали, чтобы поскорее укрыться от дождя на галерее. Мы последовали за ними. Повозка медленно развернулась и затерялась в ночи. Несколько мгновений мы стояли, всматриваясь в темноту. Порой отблески молний освещали все вокруг, и тогда совсем рядом были видны высоченные эвкалипты, раскачивающиеся на ветру.
Кто-то сказал:
– Как бы молния сюда не ударила.
Игриво запахнув плащ, Ланкер ответил:
Лавр, что сейчас чело твое венчает,Притягивает молнию, – опасностьВсегда в триумфе нас подстерегает.[7]
Я подумал, будь у Ланкера подлиннее нос, он был бы незаменимым Сирано на всех мальчишниках. А Ланкер завершил тираду:
– Последняя строка сонета – из Кеведо.[8] Достоинства лавра – из Плиния.[9]
Он повернулся, отворил дверь в коридор, где была лестница с железными перилами, бронзовым шаром и поручнями красного дерева, и хлопнул в ладоши.
– Ave Maria! – крикнул он.
Вслед за ним крикнула Оливия:
– Педро!
Никто не появился.
Оливия и Хорхе продолжали звать Педро. В результате этих отчаянных призывов перед нами наконец возник мужчина в белой куртке, краснолицый, с круглыми глазами, выражавшими самое наглое лукавство, и курносым носом, так не подходившим к его облику мошенника. Ланкер спросил меня, обедал ли я.
– Нет, – ответил я, – но это не важно…
Решительным жестом он пресек мои протесты. Педро было приказано:
– Кофе сеньору.
Слуга удалился с моим чемоданом. А мы пошли по длинным и темным коридорам, через застекленный зимний сад, где стояли вазоны голубого фарфора и росли растения, листья которых напоминали абажур, пересекли залу с зачехленной мебелью. Так мы дошли до столовой, где стоял круглый стол в окружении более чем двадцати стульев и с серебряной супницей посередине; в глубине комнаты, прямо напротив входной двери, возвышался, громоздился, выдавался вперед камин резного светлого дерева, похожий на дворец; нижняя часть остальных стен была также отделана деревом; на такой высоте, чтобы можно было, не вставая на цыпочки и не задирая голову, рассматривать их, висели потемневшие картины в золоченых рамах. Углубившись в это занятие, я не мог оторваться от одной из них, которая таинственным образом привлекла меня к себе с той минуты, как я вошел в столовую. С помощью Оливии я быстро сообразил, что картина представляет собой ад: из ямы, где копошились грешники, вздымалось пламя, на верхушке которого пританцовывал маленький, оранжевого цвета, дьявол.
– «Любовники из Теруэля»,[10] кисти Бенлиура[11] – пояснил Ланкер.
Я отыскал любовников. Он, в черном сюртуке, с кружевными манжетами, в панталонах, застегнутых под коленями, подпрыгивал, совершая ногами энергичные и, может быть, не слишком изящные движения, над другим грешником, и не то вел, не то подталкивал ее, одетую в белый подвенечный наряд, – но куда? В этой жизни нам этого не дано узнать. Я снова посмотрел на пламя, вырывавшееся из ямы, тряхнул головой, словно знаток, оценивающий произведение искусства. И тут, по какой-то необъяснимой причине, пламя превратилось в Сатану, а крошечный дьявол в скрипку оранжевого цвета. Ланкер сказал:
– Дьявол играет на скрипке для тех, кто осужден.
– Прими это во внимание, Роландо, раз уж ты терпеть не можешь концерты, – вставил Дракон с присущей ему обычной бестактностью.
Я снова тряхнул головой: и снова скрипка стала дьяволом; Сатана – пламенем. Осторожно, с надеждой сделать какое-либо открытие и со страхом, что это открытие окажется обыкновенной ерундой, я рассказал о том, что происходит на картине.
– Это указывает на то, – спокойно ответил Ланкер, – что Бенлиур изобразил дьявольское пламя и дьявольскую скрипку; маленькая хитрость, которая, выражаясь метафорически, оказалась палкой о двух концах.
Появился Педро в черном сюртуке, с серебряным подносом в руках, на котором стоял красивый и такой долгожданный чайник, тоже серебряный, фигурный, будто весь из спиралей, две чашки и тарелка с несколькими пакетиками из кондитерской «Лучшие бисквиты».
– И я вместе с нашим гостем выпью чаю, – объявил Ланкер.
– Я принес вам чашку, – ответил Педро.
– Сеньор пьет чай с тостами, – твердо сказал Ланкер. – С тостами из французской булки. Бисквитики для меня.
Он сказал «бисквитики», с уменьшительным суффиксом, с такой необыкновенной, соединенной с алчностью, нежностью, с которой говорят только о каких-нибудь особенных продуктах питания.
Повысив голос, который стал чуть ли не пронзительным, и откинув голову назад, Педро тотчас же объявил:
– Булка кончилась.
Мы сели за стол, я сбоку, Ланкер рядом с подносом, во главе стола; со своего места он передал мне чашку и пакетик с бисквитом. Жадность, с которой этот человек поглощал воздушные бисквиты, была необыкновенна; эта невероятная страсть поразила меня и надолго осталась в памяти.
Педро поинтересовался у меня:
– Что вам приготовить на завтрак, сеньор?
– Чай. С тостами, – ответил я.
– Вы уверены, что не захотите черного кофе с черным хлебом? – заботливо осведомился Ланкер.
Я ответил, что предпочитаю чай, но с удовольствием отведаю все, что мне подадут.
Чашка чаю и почти воздушный бисквит, который был моей единственной едой за целый день, не утолили голод. Вздохнув, я покинул столовую. Меня повели внутренними коридорами, все более и более убогими, какими-то закоулками, где пахло старым тряпьем: мы сворачивали в какие-то ответвления, с нависающим потолком, где терпко пахло битумом и где мне пришлось переобуться, а затем подняться по лестнице потемневшего дерева, на площадке которой виднелось маленькое витражное оконце, наискось заколоченное длинной доской, и войти в отведенную мне комнату, расположенную на верхнем этаже. Там, подле ночного столика, на котором стоял стакан воды, меня оставили одного. Ну и ночка выдалась, друзья мои! Она была похожа на увертюру, на мой взгляд слишком вагнеровскую,[12] к неприятному развитию событий, кощунственный характер которой обрушил на нас столь мучительные последствия. Гроза сотрясала оконные стекла, и мне казалось, будто гнев Божий направлен на то, чтобы вышвырнуть меня из этой комнаты, где я не мог уснуть, напуганный сам не знаю чем, среди незнакомых предметов, отбрасывающих причудливые тени. Хорошо еще, что москитная сетка, будто родной запыленный домик, защищала меня и даже обогревала, что было весьма кстати, – еще в начале рассказа я упомянул, что слишком легко оделся, – особенно холодно было ногам. Наконец мне удалось уснуть. Так или иначе, на следующий день часы били уже одиннадцать, когда я вышел на галерею, где увидел Ланкера; мы с ним посидели на соломенных стульях, выкрашенных в фиолетовый цвет, глядя на дождь, на газон, подстриженный на французский манер, на фонтан со скульптурой в центре: три грации, – от которого расходились дорожки и на каждой – пара каменных львов; потом покурили; потом смотрели на эвкалипты, на зыбкие пагоды их верхушек, и, к нашему несчастью, мы разговаривали. О будущем литературной академии? В какой-то мере и о ней.
Это я виноват, я виноват во всем. Я первый начал, как говорят мальчишки, имея в виду начало драки (впрочем, нет; мальчишки сказали бы: он первый начал). Я спросил у Ланкера про Оливию и невольно этим вопросом вызвал чудовищный словесный поток. Кажется, первые слова Ланкера были таковы:
– Она в Монте-Гранде, на мессе, с Драконом, который без устали поглощает облатки. Что за существа эти женщины?! Я-то, знаете, никогда не нуждался в ученице. Неряшливая девица, белокурая, прически не делает и в пуловере. Ну да ладно, из всех, что у меня были, эта единственная, кто заслуживает хоть каких-то приличных слов в свой адрес. Впрочем, вы и сами видите.
– Я вижу? – попытался я понять.
– Ну да, вы же видите, она пошла на мессу. Вам этого мало? Оливия знает, что меня это задевает, но не считается со мной. Думаю, все эти католики верят в то, что каждый человек в глубине души верующий; все хоть и воспитывают в себе esprit fort,[13] но все равно слепо верят. Если было бы не так, они не были бы столь упрямы. А знаете, что за представление она мне тут устроила?