Ваан Тотовенц - Жизнь на старой римской дороге
Красные, золотистые и черные гроздья сверкали, жадно вбирая в себя тепло, сияние и сладость солнца. Казалось, само солнце сгустилось и разбрызгалось капельками, а каждая капелька округлилась, застыла виноградиной.
Осеннее поместье задыхалось от даров земли. Природа готова была лопнуть от бешенства своих страстей, плоды низвергались, как быстрые потоки горной реки, полнились давильни, и молодое вино лилось в карасы[2] могучей и слитной песней земли и солнца.
И мне тоже хотелось петь звонко, солнечно, во весь голос.
Осенью отец ездил в Стамбул. Поговаривали — приворожила его там какая-то женщина.
Но об этом после, когда начну рассказ о матери.
* * *Обедаем молча.
Молчание было жесточайшим правилом — ни смеха, ни единого слова, — так требовал отец.
Мать, напротив, любила, когда за обедом вели оживленный разговор, шутили, смеялись (так мы обедали, когда отца не было дома), но в его присутствии она сама призывала нас к порядку.
«Смех и разговоры до и после, но ни в коем случае не во время обеда», — такова была воля отца.
Не раз пытались мы нарушить этот порядок, но отец всегда сердито осекал:
— А ну, замолчи!..
* * *Два раза в году отец облачался в мундир да и то чертыхаясь, потому что в мундире сидеть на осле было крайне неудобно. Черный сюртук с высоким расшитым воротником, застегнутый на все пуговицы, украшали золотые эполеты с бахромой. На грудь с правого плеча влево спускалась широкая зеленая лента. В мундире отец выезжал на «правительственный смотр», и когда возвращался домой, тут же сбрасывал его, кряхтя: «Оф, оф, оф, избавился…»
В такой день, в день «правительственного смотра», во всем доме царила тишина, торжественное спокойствие. Мощеный дворик, тщательно подметенный, тускло отражал тени проходящих по нему людей, ворота дома украшали турецкие флаги с полумесяцем, парадная дверь была убрана зелеными ветками вербы и ночью освещалась разноцветными фонарями.
* * *Летом отец проводил долгие часы в саду, возле колодца, у большого куста розы.
С утра в колодец опускали небольшую корзину с бутылкой водки, зеленью и фруктами. С приходом отца корзину поднимали. Ее содержимое мать раскладывала на низком столике, у куста розы.
Одна из моих сестер снимала с отца обувь и подавала легкие домашние чувяки.
Иногда отец поднимался, подходил к кусту, нагибался к ветке и долго вдыхал аромат большой темно-красной розы.
И над всем этим раскололся голубой небосвод, рухнул, как бирюзовый купол старинного храма от землетрясения.
* * *В новогоднюю ночь, когда мы, дети, ждали Деда-Мороза с рождественскими подарками, в нашу дверь постучалась смерть. Взяла отца за руку, и они, мой отец и смерть, вышли из дому…
Ушли и не вернулись.
2Я думаю, на свете было всего двое христиан: сам Христос — еврей, и моя мать — армянка.
Читала она только одну книгу — Библию. Мысли ее заняты были лишь одним — как лучше выполнять Христовы заповеди. Она садилась за один стол с нищими, занималась благотворительностью так, чтобы никто не знал об этом, и… молилась.
Она была покорной, и покорность ее была естественной.
Эта женщина готова была выполнить любое желание мужа, даже ценой преступления. Пусть люди презирают ее, чернят, она все смиренно сносила — так учила Библия.
Вместе с тем мать моя, как это ни удивительно, была человеком твердых убеждений, которыми редко когда поступалась.
Отец требовал, чтобы мать держалась как ханум[3], восседала на подушках, не вмешивалась в хозяйство и, главное, не приглашала в дом священника. Отец физически не выносил служителей церкви.
Мать никогда открыто не возражала ему, однако молча, с удивительным упорством сопротивлялась этим барским замашкам мужа.
Она тайком от отца, взяв с нас слово не выдавать ее, помогала прачке стирать белье, подметала, мыла полы вместе со служанками, выбивала пыль, варила обед, разводила огонь — и делала, в конечном счете, все, что делает любая женщина в провинции.
Она не могла жить без всего этого.
А когда осел подходил к дому — все становилось на свое место. Мать и все в доме наряжались так, словно собирались на свадьбу.
И все же это плебейское отступничество матери не ускользало от внимательных глаз отца.
— Опять? — сердился он.
Мать смиренно улыбалась, брала его руку, прижимала и щеке и молчала.
Молчал и отец, обезоруженный ее покорностью, но где-то в глубине души у него вскипал гнев. Он поднимался к себе и долго, долго ходил по комнате…
Оба были упрямы.
Отец был убежденный аристократ.
Мать — убежденная демократка.
До конца дней своих отец так и не примирился с демократизмом матери, а мать — с его аристократизмом.
* * *Мать знала, что у отца в Стамбуле есть женщина. Но относилась к этому спокойно, и отнюдь не от безразличия к мужу, а скорее от большой любви. Любя мужа, она прощала ему и его грехи.
— Он ведь мужчина, — говорила мать, — мужское сердце не знает покоя…
Помнится — это было после смерти отца, — когда мой старший брат пустился в путешествие по черноморским торговым городам, мать вручила ему узел с богатыми подарками для стамбульской женщины. И еще помню, что, вручая узел брату, мать прослезилась. Она хотела, чтобы женщина из Стамбула была так же почитаема в доме, как и все, что связано с памятью об отце.
В Стамбуле узел с подарками был принят тоже со слезами: о смерти отца его стамбульская возлюбленная впервые услышала от моего старшего брата.
Две женщины убивались по одному мужчине, который наполнил их души нежной и мучительной любовью. Брат рассказывал, как он навестил ее, как она узнала его сразу, обняла, поцеловала и заплакала.
— Она высокая, стройная женщина, с длинными волосами, греческим носом, светло-карими глазами и черной родинкой на шее, — рассказывал он.
Мать восторженно внимала каждому его слову и плакала.
— Бедняжка, сиротой осталась, — говорила она сквозь слезы.
И по сей день не могу постичь всей глубины ее любви. У меня кружится голова и замирает сердце, когда я пытаюсь заглянуть в эту бездну…
Моя мать не была образованной женщиной, ее учение дальше Библии не пошло, но великая сила любви подняла ее до высот безграничной душевной цельности.
Если женщина любит, она может взвалить на себя тяжесть целой горы.
* * *Как я уже говорил, огромное удовольствие доставляло матери по вечерам, а по воскресеньям и днем, сидеть в углу комнаты, поджав под себя ноги, и читать Библию; сперва за упокой души отца, а потом — и за моих братьев-пандухтов [4].
— Эту главу — моему Геворку… — говорила она, переворачивая страницу. Не успевала она прочесть и строки, как ясные глаза ее наполнялись слезами. Закончив одну главу, начинала другую:
— А это — моему Левону…
После чтения мать долго молча молилась.
На все вопросы о тех или иных святых или событиях, описанных в Библии, она отвечала подробно и с удовольствием.
Как-то лежал я на тахте и дремал. Мать сидела за шитьем, старшая невестка читала вслух Библию.
Вдруг, прервав чтение, она обернулась к матери и сказала:
— Мама, я хочу спросить… В Библии написано, что змий обманул Еву, и она, по его совету, съела яблоко, потом дала его Адаму, и бог наказал их обоих — изгнал из рая…
— Ты что? — прервала ее мать. — Тише, ребенок услышит..
Тут я проснулся. А мать была уверена, что я сплю, и тихо стала рассказывать о змие.
— Милая моя, у тебя уже двое детей, а ты наивна, как ребенок, — начала она. — Знаешь ли ты, почему к женщине относятся с презрением, а в церкви не разрешают входить в алтарь?.. Женщина — существо греховное. Грехи — они от женщин больше. Я расскажу тебе эту историю, только ты никому ни слова… Ева зачала до замужества. Она не захотела ждать и пошла к Адаму, на его ложе. Не понравилось это богу, ибо не давал он на то своего благословения. Разгневался, проклял их и выгнал из рая. Змий — огонь, сидящий в женщине. Где ты видела, чтобы мужчина лез к женщине так просто, без ее желания?.. Ослепнуть бы Еве, согрешила до замужества, ввергла нас в эту беду. Могла бы и потерпеть, пока бог даст свое благословение, и тогда — лезь к мужу в постель, тем более, что других женщин нет, — одна Ева да один Адам на всем белом свете.
— О-й! — воскликнула невестка.
— Между нами говоря, Ева была бессовестной женщиной, — заключила мать.
* * *Добрая моя мама! Никогда не забуду сколько беспокойства я причинил тебе однажды.
Было лето. Спасаясь от зноя, я спустился в подвал и лег на холодный пол. Не помню, сколько я спал, услышал только — кто-то спускается вниз. Открыл глаза. И вдруг спускавшийся, пронзительно вскрикнув, распластался на полу. Я тут же вскочил. На шум сбежались домочадцы.