Родольф Тёпфер - Страх
Скоро мы были снова дома. Мой отец предался безмерной скорби, и я рыдал вместе с ним, уверенный, что он плачет над муками дедушки, задыхавшегося под землей.
Должно быть я родился боязливым. Описанные впечатления врезались в мою память, готовые ожить в ночной темноте и в одиночестве, всякий раз когда отсутствие иных мыслей, чувств или ясной цели открывало им путь в мою душу. Но продолжу рассказ о том, как несколько лет спустя мне довелось пережить еще более сильный страх.
Это было уже в пору моего отрочества. Как бывает в таком возрасте, сердце мое испытывало все волнения первой любви. Полный мыслей о ней, погруженный в сладостные мечты, я сделался молчалив и рассеян. Отец огорчался, а мой наставник утверждал, что к древним языкам у меня нет ни малейших способностей.
Конечно то была еще детская любовь. Я был влюблен в особу, почти годившуюся мне в матери, а потому скрывал свое чувство от всех, и тайна питала это живое и чистое пламя, которое так легко могла погасить насмешка. Владычицей моего сердца была красивая девица, жившая в нашем доме. Она часто приходила к моим родителям, а я, по праву своего возраста, свободно мог бывать у нее. Влюбляясь все более, я стал искать предлогов навещать ее чаще и оставаться у нее дольше; словом, я стал проводить там целые дни. Она занималась каким-нибудь рукоделием, а я стоял подле нее и, не смея вздыхать, болтал; помогал ей разматывать нитки или бросался поднимать катившийся по полу клубок. Когда она выходила из комнаты по какому-нибудь домашнему делу, я страстно целовал предметы, до которых она дотрагивалась, натягивал на руки ее перчатки, и желая ощутить на своих волосах шляпу, касавшуюся ее волос, напяливал на себя дамский головной убор; при этом я смертельно боялся, что меня застигнут, и краснел от одного страха покраснеть.
Увы, столь прекрасной любви суждено было стать любовью несчастной. Девица, шутя, называла меня своим маленьким мужем, но я принимал этот титул всерьез. Называться так было моей привилегией, я не делил ее ни с кем и уже поэтому безмерно дорожил ею. Однажды вечером, щегольски одетый, я явился к даме моего сердца, которая на этот раз сама пригласила меня на некое семейное торжество, Я гордо вошел в гостиную, где уже собралось немало народа. К большой обиде нескольких родственников, я не замечал никого кроме своей прекрасной соседки, для которой приберег все любезности, на какие был способен. Но вдруг вошедший высокий молодой человек, очень не понравившийся мне уже тем, что отвлек от меня внимание моей повелительницы, сказал: «А, вот он, маленький муж! Ну, а я буду большим мужем… Надеюсь, мы поладим».
Все засмеялись, особенно когда я гневно выдернул руку, которую он пожимал, и бросил на него свирепый взгляд. Не в силах вынести этот смех, задыхаясь от досады и стыда, я выбежал из комнаты.
Сразу вернуться к отцу я не решился. К тому же единственным моим желанием было скрыться от всех, чтобы предаться моему горю. Оказавшись один за городом, я залился слезами.
Я был смешон и однако достоин сожаления. Разумеется, моя страсть была бесцельной и безнадежной даже в собственных моих глазах; но это слишком рано проснувшееся чувство было чистым, искренним, свежим и в течение какого-то времени составляло всю мою жизнь. Я отлично знал, что надо окончить школу прежде, чем помышлять о женитьбе; да я и не помышлял о ней: но чтобы другой женился на той, кому я с таким восторгом поклонялся, было величайшим несчастьем, какое могло меня тогда постичь.
Охваченный сожалениями, гневом и ревностью, я не заметил ни позднего часа, ни направления, по которому шел и которое, при других обстоятельствах, не выбрал бы для ночной прогулки. Я внезапно опомнился лишь когда пробили часы, и я насчитал двенадцать ударов… Городские ворота вот уже час, как были заперты.
Еще надеясь, что я ошибся, я пустился бежать со всех ног, но тут зазвонили на отдаленной сельской колокольне; я с ужасом считал: девять, десять, одиннадцать… двенадцатый удар сразил меня. Нет ничего более неумолимого, чем бой часов.
Признаюсь, что в ту минуту я позабыл свою любовь, но это не принесло мне успокоения, ибо мысль о тревоге, какую я причиняю своей семье, привела меня в отчаяние. Меня сочтут погибшим; в простоте душевной я боялся, что мое внезапное исчезновение будет истолковано как следствие твоего стыда и отчаяния, о котором, несомненно, расскажут мои соседи.
Но где же я очутился? Под теми самыми ивами, на той тропе, откуда шесть лет назад я смотрел на рыболова. Я заплакал, не зная, что предпринять. Весь поглощенный мыслью о моих домашних, я еще не ощущал страха; к тому же сквозь слезы я видел огонек на другом берегу реки, и неведомо для меня самого он составлял мне компанию.
Вскоре огонек погас, и я впервые ощутил свое одиночество. Как только он исчез, я машинально сдержал рыдания, и меня окружили тишина и тьма. Вглядываясь в эту темноту, я различил смутные очертания, которые огонек не давал заметить. Пока я так вглядывался, мои слезы высохли окончательно.
Теперь я забыл и о своей семье, хотя старался задержать на ней мысли, начавшие пугливо бродить в окружающей тьме. Предвидя, что мне с каждым мигом будет все страшнее, я прилег у изгороди, отделявшей меня от огородов, и решил уснуть.
Решение было разумным, но трудно выполнимым. Я конечно закрыл глаза, но голова бодрствовала лучше чем днем, а уши ловили малейшие звуки, из которых возникали жуткие образы, все дальше отгонявшие от меня сон. Убедившись, что заснуть не удастся, я попытался сосредоточиться на чем-нибудь и хотя бы не думать о страшном. Я решил считать до ста, до двухсот, до тысячи, но всю эту работу проделывали мои губы; сознание в ней не участвовало.
Я досчитал до ста девяноста девяти, как вдруг возле меня в кустах послышался шорох; я принялся считать быстрее, спеша обогнать упорно возникавшие мысли о холодных ужах и пучеглазых жабах. Страх мой усиливался, а шорох стал означать нечто столь грозное, что лучше уж было вернуться к ужам. «В сущности, говорил я себе, в ужах нет ничего страшного, ужи безобидны, а может быть (эта мысль явилась как нельзя более кстати)… там просто ящерица». Шорох раздался снова и еще ближе; я уже видел себя схваченным, проглоченным и пережеванным. Стремительно вскочив, я перепрыгнул через изгородь, пугаясь производимого мною шума настолько, что едва почувствовал шипы, вонзавшиеся в мое тело.
Очутившись по другую сторону изгороди, я испытал большое облегчение. Теперь меня окружали капуста, латук и оросительные канавки; все это, напоминая о человеческом труде, уменьшало чувство одиночества. Помню, как я старался дольше задержаться на этих успокоительных мыслях, и для этого представлял себе во всех подробностях огородные работы, которые часто здесь видел: как мужчины вскапывают землю в солнечный день, женщины собирают овощи, дети выпалывают сорняки, словом, целую идиллию. Я только старался не думать о поливе, чтобы одновременно не думать о большом колесе, которое сейчас вращалось где-то поблизости.
К тому же я был под сводом небес, а это – единственное, что не вселяет ночью страха. Вокруг было просторно и где-то даже брезжил свет. Если он явится, думал я, так по крайней мере будет видно.
«Явится? Значит вы кого-то ждали?
– Конечно.
– Кого же?
– Того, кого ждешь, когда страшно».
А вам разве никогда не было страшно? Вечером, возле церкви, от гулкого эха собственных шагов; ночью, оттого, что трещат полы. Когда вы, ложась спать, опираетесь коленом о кровать и не решаетесь поднять другую ногу, потому что из-под кровати чья-то рука… Возьмите свечу, посмотрите хорошенько – никою там нет. Поставьте свечу и не смотрите – и он снова там. Вот о нем-то я и говорю.
Итак я замер посреди огорода; но мысль об окружающем просторе, которая сперва утешила меня, приняла теперь весьма нежелательное направление. Опасность не грозила спереди, тут ничто не могло ускользнуть от моего взгляда; она была сзади, сбоку, всюду, куда я не мог заглянуть; ведь когда чувствуешь его приближение, то всегда с той стороны, куда не смотришь. Поэтому я часто и внезапно оборачивался, как бы затем, чтобы застать его врасплох, и тут же быстро повертывался в другую сторону, чтобы и ее не оставлять без надзора. Эти странные движения пугали меня самого; тогда я скрестил руки и начал прохаживаться по прямой линии, с большим ущербом для капусты и латука; но даже за все сокровища мира я не отклонился бы в сторону, то есть на тропинки, которые вели к роще.
Еще менее согласился бы я отклониться в другую сторону от огорода, ибо в детстве именно там, на отмели я увидел лежащий… И хотя я особенно старательно косился в ту сторону, я избегал поворачиваться туда лицом, а главное – боялся подумать, почему я это делаю.
Однако и теперь мои усилии оказывали обратное действие. Отталкивая чудовище, я давал ему власть над собой; желая изгнать его из моих мыслей, я подпускал его… и вот оно уже ломилось туда. Странные кости и зубы, незрячий глаз, существо, состоящее из ребер и позвонков – все это двигалось, трещало и наступило на меня. Предстояло схватиться с ним вплотную, и тут как раз появились надо мной огромные лопасти колеса, таинственно вращавшегося в темноте; шагая, я незаметно к нему приблизился. Я понял, что ужасам предстояло удвоиться. Собрав остатки самообладания, я тихо отступил назад и даже принялся насвистывать t независимым видом. Когда свистит человек, которому страшно, можете быть уверены, что с ним дело обстоит совсем плохо.