Гертруд Лефорт - Жена Пилата
Желая успокоить ее, я позвала одну из стоявших наготове в атрии рабынь, которые, как известно, всегда узнают все новости в городе первыми, и спросила ее о случившемся. Она отвечала, что иудеи притащили в преторию человека, который, по их словам, решил стать царем, и требуют, чтобы прокуратор приказал распять его. И что эти иудеи – злой и неблагодарный народ, ибо Иисус Назорей – так зовут пленника – великий чудотворец и целитель, сделавший для них много добра. Она готова была еще долго рассказывать, но я знаком велела ей замолчать, так как ее речи еще больше взволновали госпожу.
– Ах, я оказалась права: утренние сны сбываются! – воскликнула она, когда мы вновь остались одни. – Через этого пленника исполнится все, что мне приснилось. Прокуратор не должен осудить его! Милая Пракседида, ступай к нему и упроси его ради моей нежной любви к нему освободить узника. Ступай скорее, поторопись, ради всех богов!
Я медлила. Не потому, что боялась разгневать господина, – он был человеком вежливым; я никогда не забуду, с какою небрежною, как бы самою собой разумеющейся готовностью он объявил меня вольноотпущенницей, узнав, что я гречанка; но в делах государственных он никогда не слушался советов женщин, и об этом я напомнила госпоже.
Но она стояла на своем:
– Сегодня он послушает меня, ведь он так любил меня в эту ночь!
И, заглушив в себе сомнения, я отправилась в ту часть дворца, которая называлась судилищем. Стоявший на страже центурион провел меня к прокуратору. Несмотря на то что господин был гораздо старше своей супруги, в то утро он, статный, стройный, с сильным подбородком и тонкими устами, выглядел очень молодо, когда, поднявшись из бассейна и облачившись в свежую тогу, он готовился выйти к бушевавшей толпе, – это еще одна из множества странностей, присущих иудеям: они полагают, что оскверняют себя, входя в наши дома.
Я передала ему просьбу госпожи. Он равнодушно выслушал меня, на невозмутимом лице его не отразилось ни малейшего признака нетерпения. Должно быть, если бы я говорила полчаса, он и тогда не прервал бы меня; мне даже показалось, что он рад поводу заставить эту несносную толпу ждать несколько лишних минут. Ты ведь знаешь, госпожа: порой он испытывал к ней глухую безмолвную ненависть.
– Хорошо, Пракседида, передай госпоже привет и поблагодари ее от моего имени, – сказал он наконец, и, хотя по лицу его было неясно, что он думает об услышанном, – о, эти непроницаемые римские лица! – у меня все же сложилось впечатление, как будто рассказ мой пришелся ему по душе, так, словно он подтвердил его собственное мнение об узнике.
Я поспешила назад, к госпоже, и доложила ей, что прокуратор выслушал меня благосклонно. Это ее как будто немного успокоило. Она пожелала одеться, не забыв при этом о своих многочисленных румянах и благовониях, которыми она, несмотря на свою цветущую юность, охотно пользовалась. Затем мы перешли в триклиний [5], куда не долетал все еще не смолкнувший гул толпы. Я прочла ей несколько греческих любовных стихотворений, особенно любимых ею за то, что в них отражались чувства, которых она ждала от супруга.
Неожиданно в покой вбежала та самая рабыня, которую я расспрашивала о причинах недовольства толпы.
– О, госпожа! Твой муж все же приказал распять узника! – воскликнула она. – А ведь его друзья твердо верят, что ангелы, посланные Богом, придут ему на помощь.
Госпожа вскочила, как будто ее подбросила вверх какая-то сила, и выбежала из покоя. Я бросилась вслед, едва поспевая за ней. Потом мы вместе стояли на плоской крыше низкой пристройки дворца, с которой был виден, как на ладони, весь двор его резиденции, и смотрели вниз, перегнувшись через ограду.
Прокуратор с мрачным лицом сидел на судейском троне; очевидно, он уже объявил приговор, потому что стоявший перед ним узник уже пострадал от легионеров: он был облачен в рваный красный солдатский плащ, а на окровавленную голову его был надет венок из терна. Но больше всего нас потрясло в нем то, что он, достойный сострадания, сам как будто испытывал сострадание ко всему миру, даже к прокуратору, своему судье, – даже к нему! Весь его облик выражал сострадание; даже под страхом смерти я едва ли смогла бы прибавить к описанию этого облика еще что-либо: это было какое-то непостижимое, безграничное сострадание, при виде которого у меня даже закружилась голова. Казалось, этим состраданием, охватившим и изменившим до неузнаваемости весь облик осужденного узника, вот-вот будет охвачен весь мир. Впечатление это – что весь привычный для меня мир поколебался – было настолько сильным, что во мне родилось невольное сопротивление его всемогуществу. Я почувствовала, как вздымается во мне безнадежный, бессильный протест, как душа цепляется за этот осужденный мир, не желая расставаться с ним. Все это произошло в одно-единое мгновение – в следующий миг легионеры схватили узника и повели его на казнь. Прокуратор поднялся со своего судейского трона и с мрачным лицом удалился во внутренние покои дворца.
Что же случилось? Чем было вызвано это неожиданное решение? Как мы узнали позже, кровожадная толпа заявила прокуратору, что он повредит интересам кесаря, если не удовлетворит их требование. Я знаю, благородная Юлия, что твои единоверцы теперь винят его в тщеславии и корыстолюбии, но это, пожалуй, все же не совсем верное толкование его поступка. Конечно же, прокуратор принес в жертву невиновного, и он знал это. Но ведь Рим всегда, не колеблясь, жертвовал невиновными, если речь шла о безопасности империи! Положение на Востоке тогда было очень напряженным – вероятно, любой римлянин поступил бы так же на месте прокуратора. Ибо, повторяю: что стоит в глазах римлянина одна отдельно взятая жизнь? А мой господин был римлянин от головы до пят. К тому же он принадлежал к поколению, которое лишь из уважения к предкам приносило жертвы богам, – для него, в сущности, уже не осталось иной святыни, иного жертвенника, кроме Римской империи обожествленного кесаря.
Я предложила госпоже вернуться в покои. Она стояла, точно пораженная молнией, убитая произошедшим, словно это не иудейского узника, а ее самое только что приговорили к смерти. Услышав мои слова, она закрыла лицо руками и горько заплакала, и плакала долго и безутешно, но совершенно безмолвно. Молчала она и тогда, когда спустя некоторое время на землю опустилась необъяснимая тьма, и, пока все испуганно бегали по дворцу, она, казалось, куталась в этот мрак, отвечавший тому, что творилось в ее душе. Впоследствии она тоже никогда не говорила о событиях того дня, и это меня все больше и больше удивляло, так как я привыкла к тому, что она с детской доверчивостью выкладывала передо мною все свои мысли и чувства. Впервые я оказалась перед стеной ее замкнутости и долго не понимала, что взгляд невинно осужденного иудейского узника глубоко и навсегда поразил и преобразил ее. А ведь этот взгляд не коснулся ее самой, Он направлен был лишь на ее мужа, но именно потому-то он и угодил в нее, и теперь только стало ясно, на что способна была ее прежде такая по-детски своекорыстная любовь. Сегодня я знаю: она взяла его вину на себя – не осознанно, повинуясь своему собственному решению, а безотчетно; то было просто излияние любви, вышедшей из своих берегов. Отныне она была печальна, в то время как он наслаждался жизнью, страдала, в то время как он явно был доволен своим жребием; она смирилась даже с тем, что он отдалился от нее, потому что перестал ее понимать. Я начала постепенно прозревать это превращение после того, как ребенок, зачатый в ту самую ночь любви, родился мертвым, и она даже не посетовала на судьбу за это несчастье. Казалось даже, что она была внутренне готова к этому удару, как тогда к солнечному затмению, и приняла его кротко, хоть и со скорбью. Мое утешение – что при ее юности она может иметь еще много детей – она пропустила мимо ушей. Она и в самом деле не смела ждать второго ребенка, хотя по-прежнему принимала своего супруга с величайшею нежностью. Но теперь она уже не проявляла нетерпения, если он не спешил к ней; объятия ее выражали тихую, ласковую преданность, порою – нечто похожее на боль. Когда она смотрела на него своими большими невинными глазами, я иногда невольно вспоминала его неправедный приговор, и на мгновение у меня появлялось чувство, будто между ними встает образ того осужденного узника. Прокуратор, по-видимому, не испытывал ничего подобного, так как, похоже, просто давно забыл об этом случае.
Когда его вскоре после того отозвали обратно в Рим, его воспоминания об Иудее, должно быть, совсем померкли. Тогдашний кесарь засыпал его почетными поручениями, и он безмятежно наслаждался этими почестями. Госпожа моя тоже была принята в Риме с подобающим ее роду и положению ее мужа почтением, сама она, однако, к моему удивлению, уже не приняла Рима. Если в Иерусалиме она постоянно тосковала по родине, то теперь могло показаться, будто ее тянет обратно в Иерусалим. Шумные празднества великого города, некогда так радовавшие ее, теперь внушали ей отвращение. Глаза ее наполнялись слезами, когда она слышала о жестоком обращении с рабами. Во время триумфальных шествий победоносных полководцев, в которых с ликованием принимал участие весь народ, она тряслась за судьбу плененных варварских князей, зная, что их, по обыкновению, убивают на Капитолии в конце праздника. Но особый ужас ей внушали общественные зрелища: вид умирающих гладиаторов и даже диких зверей, натравливаемых друг на друга для увеселения толпы, причинял ей боль. Она с содроганием сопровождала мужа в цирк, если ей не удавалось избежать этого.