Марк Твен - Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий.
На этой стадии описываемых событий слуги развернули узкую алую дорожку и разостлали по каменным ступеням вплоть до мостовой, пустив ее посередине черной. Алая дорога задала портье еще больше хлопот, чем черная. Однако он терпеливо укладывал и перекладывал ее, пока она не легла точно посередине черной. В Нью–Йорке такое представление привлекло бы толпу любознательных и горячо заинтересованных зрителей; здесь же оно собрало лишь скромную аудиторию в десяток мальчуганов, построившихся в ряд поперек тротуара: кто стоял, закинув ранец за спину и засунув кулаки в карманы, кто держал в руках десяток свертков, но все как один, не спуская глаз, следили за представлением. Время от времени кто–нибудь из сорванцов позволял себе перескочить через дорожку, после чего занимал позицию по другую сторону. Такое неуважение явно раздражало портье.
Антракт. Сам хозяин гостиницы, в партикулярном платье и с непокрытой головой, стал на нижнюю ступеньку, как раз против портье, занявшего ту же позицию на другом конце той же ступеньки; семь–восемь лакеев, в перчатках, с непокрытой головой, в безукоризненно белых манишках и галстуках и лучших своих фраках, окружили начальство, держась подальше от ковровой дороги. Никто не двигался и не говорил, все ждали.
Спустя короткое время послышался пронзительный гудок прибывшего поезда, и на улице стал кучками собираться народ. Подкатили две–три открытые коляски, высадившие у гостиницы нескольких фрейлин двора и каких–то высокопоставленных лиц мужского пола. Следующая открытая коляска доставила великого герцога Баденского – плечистого мужчину в военной форме и красивой медной каске со стальным шипом. Последними подъехали в закрытой карете германская императрица и великая герцогиня Баденская; проплыв в толпе низко кланяющихся слуг, они скрылись в подъезде, успев показать нам только затылки, — и представление закончилось.
Как видно, высадить на землю монарха не менее трудно, чем спустить на воду корабль.
Но вернемся к Гейдельбергу. Установилась теплая, даже жаркая погода, и мы переехали из долины в «Шлосс–отель» на горе, над старым замком. Гейдельберг лежит у входа в узкое ущелье, напоминающее по очертаньям пастушеский посох. Если смотреть из города, оно тянется мили полторы по прямой, а потом круто сворачивает вправо и исчезает из виду. Ущелье, по дну которого течет стремительный Неккар, зажато крутыми скалистыми кряжами в тысячу футов высотой, до самого верха поросшими густым лесом, за исключением одного лишь расчищенного и возделанного участка. У входа в ущелье оба кряжа срезаны и образуют два обрывистых мыса, между которыми и угнездился Гейдельберг; отсюда простираются необъятные мглистые дали Рейнской долины, и в эти дали сверкающими извивами уходит Неккар, теряясь из виду.
Если вы обернетесь назад и снова окинете взглядом ущелье, перед вами справа, на крутом обрыве, нависшем над Неккаром, возникнет «Шлосс–отель»; все подходы к нему так пышно выстеганы и задрапированы веленью, что нигде не проглянут скалы. Здание как будто парит в вышине. Снизу кажется, что оно стоит на карнизе, как раз на половине дороги, ведущей по лесистому склону. Благодаря уединенному положению гостиницы и белизне ее стен на фоне зеленых бастионов леса ее видно отовсюду.
Архитектуру гостиницы отличает одна особенность — новшество, которое не худо бы перенять для любого здания, занимающего такое же господствующее Положение. Снаружи она унизана рядами стеклянных фонарей, но одному на каждую спальню и гостиную. Фонари напоминают высокие узкие птичьи клетки, развешанные по стенам. Я занимал угловой номер, и здесь было даже два фонаря — по одному на север и на запад.
Северный балкон глядит вверх, а западный — вниз по течению Неккара. Вид на запад особенно широк и красив, не часто увидишь красивее. Из волнующегося океана зеленой листвы, на расстоянии выстрела из ружья, поднимаются внушительные развалины Гейдельбергского замка — с пустыми оконными нишами, со стенами, одетыми в панцирь плюща, и осыпающимися башнями, — Лир неодушевленной природы, покинутый, развенчанный, исхлестанный бурями, но все еще царственно прекрасный. Чудесное зрелище представляет он в часы заката, когда солнце, скользнул по зеленому склону у его подножия, вдруг озарит его и сбрызнет алмазной росой, между тем как соседние рощи уже погружены в густую тень.
Позади замка возвышается в виде купола большой лесистый холм, а за ним другой, еще более высокий и величественный. Замок смотрит вниз, на сплошные бурые крыши города и на два старых живописных моста, перекинутых через реку. Далее перспектива расширяется: за форпостами города, где стоят, как на часах, две обрывистых скалы, широко раскинулась, сверкая яркими, сочными красками, Рейнская равнина. Уходя вдаль, она постепенно тускнеет, становится призрачно–неясной и, наконец, незаметно сливается с далеким горизонтом.
Никогда я не видел пейзажа, исполненного такого ясного и кроткого очарования.
В первый вечер нашего пребывания здесь мы рано легли спать, но уже через два часа я проснулся и с наслаждением стал прислушиваться к шуму дождя, уютно барабанившего в балконные стекла. Вернее, мне думалось, что это дождь, — на самом деле это рокотал внизу, в своем ущелье, неугомонный Неккар, перекатываясь через плотины и дамбы. Я встал и вышел на западный балкон, и тут мне представилось необыкновенное зрелище. Далеко внизу на равнине, под черной громадой замка лежал город, раскинувшись вдоль реки, и густая паутина его улиц причудливо сверкала огнями; мерцали правильными рядами фонари на мостах, вонзая огненные копья в воду, чернеющую отражением арок, а вдалеке, по краю этой волшебной картины, мигали и вспыхивали бесчисленные газовые рожки, рассыпавшиеся, казалось, на много акров земли; можно было подумать, что здесь собраны все алмазы мира; я и не представлял себе, что полмили трехколейного железнодорожного полотна может явиться таким украшением для города.
Днем Гейдельберг и его окрестности кажутся верхом живописности, но кто хоть раз видел ввечеру этот упавший на землю Млечный Путь, да еще с пристегнутым к нему с краю созвездием железных дорог, тот дважды подумает, прежде чем вынести окончательный приговор.
Можно без устали бродить в густых лесах, сплошь одевающих величественные холмы по берегам Неккара, Таинственная чаща дремучего леса очаровывает вас и любой стране, но немецкие легенды и сказки придают этим лесам двойное очарование. Они населили весь этот край карликами и гномами, целой армией таинственных, баснословных созданий. В ту пору я так начитался этих сказок и легенд, что, кажется, сам уверовал в мир гномов и фей как в настоящую действительность.
Как–то днем, отойдя на милю от гостиницы, я заблудился в лесу, и тут мною овладели грезы о говорящих животных, о кобольдах, о заколдованных людях и о других милых небылицах; воображенье мое до того разыгралось, что мне уже мерещились какие–то маленькие твари, мелькающие среди лесных колоннад. Окружавшие меня места были, казалось, созданы для таких таинственных встреч. Надо мной высился сосновый бор, а под ногами лежал такой толстый и мягкий настил из порыжелых игл, что я ступал словно по ковру и не слышал собственных шагов; безупречно круглые и гладкие стволы деревьев стояли один к одному, точно правильные ряды колонн; снизу и футов до двадцати пяти кверху они были совсем голые, зато кудрявые вершины их так переплелись, что ни один солнечный луч не мог сквозь них пробиться. Где–то снаружи мир был залит солнцем, а здесь царил глубокий, сочный сумрак и такая священная тишина, что казалось, я слышу собственное дыхание.
Около десяти минут стоял я и, отдавшись своим мыслям и фантазиям, старался настроиться в лад с поэтическим очарованьем этих мест и подготовиться к восприятию сверхъестественного, как вдруг над моей головой послышалось карканье. Я вздрогнул и тут же рассердился на себя за то, что вздрогнул. Я поднял голову: на суку сидел ворон и глядел на меня сверху вниз. У меня возникло то чувство обиды и унижения, которое испытывает каждый, когда чужой человек наблюдает за ним и делает про себя нелестные о нем заключения. Я воззрился на ворона, ворон на меня. Несколько секунд никто ничего не говорил. Затем ворон, немного пройдясь по своему суку в поисках удобной наблюдательной позиции, расправил крылья, вытянул голову из–под вздернутых лопаток и снова каркнул, на сей раз вложив в свое карканье и вовсе оскорбительный смысл. Заговори он по–английски, он не мог бы сказать яснее, чем сказал на своем вороньем языке: «Какая нелегкая тебя сюда занесла?» Я чувствовал себя преглупо, словно некое важное лицо поймало меня за предосудительным занятием и теперь начальственно распекает. Однако отвечать не стал, у меня не было никакого желания пререкаться с каким–то вороном. Противник некоторое время ждал, все так же вздернув лопатки, выставив голову и не сводя с меня проницательных блестящих глаз; потом он бросил по моему адресу еще два–три ядовитых замечания, смысла которых я не разобрал, хоть и догадался, что иные из них принадлежат к лексикону, не допущенному к обращению в церкви. Я по–прежнему не отвечал. Но тут противник поднял голову и кликнул клич. Неподалеку в лесной чаще раздалось ответное карканье, прозвучавшее вопросительно. Мой противник начал с жаром что–то объяснять, и тогда другой ворон бросил все свои дела и прилетел. Оба приятеля, усевшись рядышком на суку, стали бесцеремонно и развязно обсуждать мою персону, точно два великих натуралиста, обменивающихся мнениями насчет новооткрытой букашки. Мое замешательство росло. Между тем вороны кликнули еще одного приятеля. Это было уж слишком. Я видел, что перевес на их стороне, и решил выбраться из гнусного положения, попросту выйдя из него. Вороны с торжеством приняли мое поражение, — так торжествовать могли бы какие–нибудь подлые белые люди. Они выгибали шею и смеялись надо мной (ведь ворон смеется не хуже человека) и пронзительно посылали мне вдогонку всякие обидные замечания, пока не потеряли меня из виду. Разумеется, то были только вороны, и я это понимал — их мнение было мне глубоко безразлично, — и все же когда ворон кричит вам вслед: «Что за дурацкая шляпа!», «Поправь жилетку!» и тому подобное, — это и неприятно и унизительно, и тут не помогут никакие разумные доводы и трезвые рассуждения.