Владимир Даль - Двухаршинный нос
– А рекрутство как у вас идет?
– Да мы, благодаря бога, некрутством не обижаемся; у нас хорошего мужика не отдаст барин ни за что, хоть сто лет живи; а вот как чуть который зашалит, так ему и забреют лоб взачет, запас и есть; а набор пришел – квитанции у барина готовы. А там у них есть чередной, хоть жеребьевой, все одно: и очередь и жребий – все в воле божьей да в руках начальства. Есть у меня там кум, богатый мужик, да из-за этого самого дела вот того гляди по миру пойдет: известно, всякому своего жаль; мы того не разбираем, что и другому своего жаль: кошке котя, а княгине ребя – тоже дитя. Ну, как только набор скажут – а семья у него большая, – так он и пойдет хлопотать; раз усадил сот-ню-другую невесть куда, и в другой раз, а в третий уж никак сот семь. Другие, известно, обижаются этим, ходят, просят, ярыжек зазывают, потчуют, задаривают, напиши то есть просьбу; ну, тот, известное дело, что богаче мужик, что больше с него надеется вымозжить, то и просьбу длиннее пишет, и настрочит тебе в просьбу то, чего и сроду не бывало, а может статься, коли и было что, так ведь, не обмотав вокруг пальца, не докажешь. Вот и стал виноват. Одного потянули, другого потянули, все перепугались, так что беда. За кого тут взяться? Известно, за богатого. Опять принялись за моего кума сердешного, да так то есть обработали его, что никуда не годится. А что проку? Год прошел, опять сказан набор, опять дело его не минует: отбыть уж и не стало сил; разориться разорился в разор, а року не миновал: среднему сыну таки забрили лоб.
– A y тебя из родни есть кто в солдатах?
– Есть брат, да не родной. Ну, нечего грешить, его таки отдали за дело: за свою правду стал, да уже задорен больно – вот хоть с кем, так на драку готов. Отобрали, вишь, конопляник у него, что уж годов с двадцать все владел и наземом поправлял, а отвели другой, почитай что кочкарник, обделывай, дескать, снова. Ну вот он тут за свою обиду и постоял да вилами всю одежду перепорол на том мужике, за которого с барского двора, от самого то есть господина, девку отдали, а за нею и конопляник этот пошел, как будто то есть в приданое. Пришел сам приказчик унимать, – ну, а брат стоит себе с вилами на стороне, настороже, на своем коноплянике, никого, говорит, не пущу, хоть что хошь делай. Приказчик к нему, да то есть чтобы в зубы его, а тот его по лбу вилами, да на них же поднял, да через тын и махнул; тот насилу встал, словно бока отлежал. Вот оно какое дело было. Ну, барин и осердился и приказал тотчас его сдать. Как сказали ему, что в солдаты, так он и бросил вилы и пошел сам, говорит: «Вилы как не сменить на государево ружье; пойду сам и никого не затрону, не опасайтесь». Ну, и пошел; живет себе, ничего, служит – не тужит; он прошлого года писал домой, так пишет, что, благодаря бога, жить можно на свете. Оно и точно, сударь, можно, поколя господь грехам терпит.
– Ты помянул, однако ж, про двух покойников, которых возил, а рассказал только про одного: какой же такой был у тебя другой?
– А другой, батюшка Парии, был вот какой: на маслене посадил я под качелями двоих плотников, что ли, каких-то, и везти было их в Ямскую. Оба они, правда, хмельны были, а один так уж и вовсе ноги волок. Товарищ втащил его, уселись, поехали. В Чернышевом переулке вдруг что-то у меня развалились седоки, а сидели было сперва смирно; я оглянулся: один глаза под лоб закатил, а другой, соскочив с саней, да давай бог ноги, – видно, со страху и хмель прошел, – так по Садовой и пустился. Гнаться мне за ним нельзя, а испугавшись беды, я остановил лошадь, поглядел на товарища его – ничего, мол, бог милостив, видно больно хмелен, отойдет. Усадив его кой-как в сани, я скорее до места; там ребята обступили, как стал я доспрашиваться, где тут плотники живут. Посмотрели они на седока моего, который уж весь под полсть съехал, узнали его в лицо. «Это, говорят, Гришка, вон он где стоит, там у него и хозяйка». Привожу туда и спрашиваю Гришкину хозяйку; она было вышла, да как поглядела на него, как увидела,, что неживой, а уж он у меня и помер в санях, так и откинулась: не принимает, да и только, хоть ты что хошь делай. «На что его мне, говорит, ты, коли извозчик, так живых вози, а не мертвых».
Я туда, сюда, парод собрался, кричат, день же праздничный, кто говорит ей: «Прими, дура, ведь твой»; кто кричит: «Не принимай, беда будет». Бился, бился: нечего делать, повез в часть… Видно, такая моя доля! Наплакался я и этот раз, и другу и недругу закажу покойников возить: «Найди, говорят, да поставь нам товарища его»; так где же я его возьму? «Уж коли вы, господа, не отыщете его, так нашему-то брату где ж его взять? Ведь я посадил его на улице, хлеба-соли с ним не важивал, паспорта его не прописывал и на уме его не бывал, не знаю, куда он повернул из Садовой да куда удрал»; так нет, говорят, подай: «Покуда его не найдем, и тебя не отпустим». Лошадь же моя была хозяйская, так хозяин и хлопотал; подержали с месяц и выпустили.
А вот, барин, помянул я про паспорт, а вы про все расспрашиваете, так к пиву едется, а к слову молвится, – к слову пришлось рассказать вам: вот за паспорт притча была со мной, так, чай, сколько свет стоит, ни с кем этого не бывало. Слыхали ль вы когда, чтоб у нашего брата был нос не по чину, в маховую сажень? Ну, так вот я же вам расскажу: диво, ей-богу, да и только! Дело это было уж годов тому семь. Я оброк уплатил вперед за год, бог пособил, а у нас без этого не пускают; либо по третям вноси, так и билет на четыре месяца выдадут. Вот я и взял паспорт годовой и пошел, ни о чем не горюя. В те поры поднялись мы, человек пять, сколотившись деньжонками, в извоз; товар клали недалече ох себя, а везти было в Москву. В одном городишке – и на город-то не похож, хуже иной деревни – пошел один из наших прописать паспорты, и, видно, прописывали по строгости, что недавно, вишь, наслан был новый городничий, а старого сменили; приходит – все ничего, и не впервые уж прописывались, даже не раз становые и прочее начальство глядели. Ну, известно, не без того, за прописку возьмут с тебя и отпустят; а тут вот какая притча сталась:
– Где у вас Алексей Федотов?
– При лошадях остался.
– Пошли его сюда.
Прибежали ребята и кричат меня. Я пошел.
– Ты Алексей Федотов?
– Я, мол, сударь.
– А зачем ты с чужим паспортом ходишь?
– Я, мол, не знаю, сударь, какой изволите казать паспорт, а у меня, надо быть, свой был.
– Нет, врешь, приметы не твои. Посадить его под караул!
Вот тебе и расправа! А тут, батюшка, вот какая беда прокрутилась; известное дело, в паспорте, супротив примет, писаря выставляют, как положено: рост – два аршина шесть вершков; лицо – круглое; волоса – русые; нос – средний; подбородок – обыкновенный; а видно, писаришко-то у нас либо хмелен был, проклятый, либо недоглядел да против росту поставил: средний, вместо носу; а против носу – два аршина шесть вершков! Вот тебе и примета! Узнав все это, я и говорю:
– Помилуйте, не погубите, не держите, наше дело дорожное: нам сутки простою с лошадьми дороже головы… помилосердуйте!
– Нет, говорят, паспорт не в порядке, не то фальшивый, либо чужой.
– Чем же я виноват тому, что мне там прописали? Я человек неграмотный, взял, что подали, – только и вины моей. А что носу такого нет у меня, батюшка, так где ж его взять? Ведь это хоть по всему свету пройти, так такой не найдется! Шутка, чтоб нос у тебя был в два аршина и шесть вершков! Эка штука!
Вот как, батюшка барин, и нос этот, по строгости тогдашней и по новости городничего, дорого нам обошелся…
А все, слава богу, нечего гневить его милосердие, жить нашему брату можно. Какая беда хоть и станется над нами под лихой час, все по грехам нашим; а поколе господь грехам терпит, все жить можно.
Примечания
Впервые – «Современнику, 1856, том 59, № 9, в цикле «Картины из русского быта», за подписью: К. Даль.
1
В XIX веке существовала разница между курсом бумажных денег и звонкой монетой. Так, в 1817 году ассигнационный рубль равнялся 26 коп. серебром; в 40-х годах рубль серебром равнялся 3 руб. 50 коп. ассигнациями.
2
Первый металлический мост через Неву, построенный в 1850 году, первоначально назывался Благовещенским, а в 1855 году переименован в Николаевский (ныне мост им. лейтенанта Шмидта).