Элиза Ожешко - Хам
— Ага! Стоило так вопить… — вскричала она с кокетливой досадой в голосе. — Была бы мне беда, если б эта тряпка, боже упаси, пропала. Уж несколько дней моя хозяйка пристает ко мне со стиркой детских вещей. Я выстирала их вчера вечером, а сегодня только затем встала так рано, чтобы выполоскать их в реке; а тут, вот тебе и на, одна взяла да и уплыла!
Сидя в челноке на узкой скамейке, он слушал ее быструю и живую речь, в которой слова, казалось, настигали друг друга. Он сказал, что ему надо плыть дальше, однако не отчаливал. Хотя он не смотрел на нее, но видно было, что он внимательно прислушивался к ее высокому, несколько резкому голосу.
— А кто вы такая? — спросил он.
— Я?
Она показала рукой на вершину горы, на которой белела дача.
— Я служу горничной у этих господ, которые приехали сюда на лето. Они взяли меня зимой, и я буду служить у них до конца лета… а когда осенью вернусь в город, то возьму расчет… дольше, чем до осени, не хочу!..
— Почему же? Разве очень вас бранят? — перебил он с усмешкой.
Она выпрямилась, вся покраснев, и глаза ее засверкали.
— Ого! Пусть бы только попробовали! На брань можно бранью и ответить. Я не из таких, чтобы позволить оскорблять себя! Отец мой служил в канцелярии, я из хорошей семьи; пусть бы меня кто-нибудь оскорбил худым словом, я бы ему так ответила, что он лет десять помнил бы. Да хоть и в суд… бывала я в судах, меня не испугаешь!
Он посмотрел на нее с удивлением и едва ли не со страхом. И вдруг опять опустил глаза, почувствовав, что его бросало в жар от румянца этой женщины и от блеска ее глаз.
— Так зачем же брать расчет? — спросил он.
— Зачем? Да так себе! Я нигде не могу долго пробыть. Какая бы ни была хорошая служба, непременно соскучусь на одном месте, и — до свиданья. Ищи ветра в поле. Такой уж у меня характер! А кто вы такой, хотела бы я знать?
— Кто я такой? Вот любопытство! Червяк.
Он задумчиво улыбнулся, она громко захохотала.
— Нечего смеяться! — медленно сказал он. — Между человеком и червяком невелика разница! Червяка ест рыба, а человека — земля. Барин ли, мужик, царь, батрак ли — каждого съест земля, как рыба червяка. Вот оно что!
Она, полуоткрыв рот, внимательно слушала его, а когда он умолк, сказала:
— Вы говорите умно, но печально. Зачем думать о смерти, когда порой хорошо живется… не всегда, но иногда хорошо. А чем же вы занимаетесь?
— Ловлю рыбу.
— А где вы живете?
Он назвал деревню, в которой жил.
— Крестьянин? — спросила она с некоторым колебанием в голосе.
Он утвердительно кивнул головой.
— Ну, смотрите, пожалуйста! Отроду не разговаривала так долго ни с одним крестьянином! А почему же вы говорите не по-мужицки?
— Почему же мне не говорить так же, как вы… если я умею?
— Смотрите, пожалуйста! Крестьянин, а такой вежливый и умный! А знаете, вблизи вы кажетесь старше, чем издали? Когда вы были посредине реки, я думала, это едет молодой парень, а теперь вижу, что вам, наверное, будет лет под сорок.
Она удивилась и, смеясь, разводила руками и шевелила в воде то одной, те другой ногой, поднимая фонтаны брызг.
Перед ним искрилось ее золотистое тело, отливали синевой ее черные волосы, сверкали глаза и белые зубы.
— Это ничего! — добавила она.. — Хотя вам и сорок лет, но вы красивый мужчина.
Говоря это, она не понижала голоса и не опускала глаз; напротив, она оперлась своей смуглой гибкой мокрой рукой о нос его челнока, точно желая быть ближе к рыбаку или удержать его около себя. А он уже перестал стыдливо отводить глаза. Полуоткрыв рот, он всматривался в нее, не сводя глаз.
Вблизи и она тоже казалась не такой молодой, как издали. Ее тонкое, с красивыми чертами лицо уже слегка увяло, цвет его был нездоровый, а большие черные глаза глубоко запали. Ее волосы цвета воронова крыла падали ей на лоб, перекрещиваясь с несколькими, тоже тонкими, как волосок, морщинами. Вернее всего, ей было года тридцать два, и видно было, что эти годы она ступала не по розам, а по терниям, но она обладала живостью, гибкостью, а какой-то огонек в глазах, движениях, улыбке и даже увядший цвет лица приковывали к себе взор и влекли к ней. Кроме того, в ее наружности странно сочетались выражения совершенно противоположных свойств: нервной силы и болезненности, почти необузданного своеволия, и мучительного страдания. Когда по временам она сжимала свои тонкие губы и ее глаза принимали угрюмое выражение, то казалось, что она сдерживает внутреннюю боль или злость.
— И не скучно вам постоянно ездить и ловить рыбу? — спросила она, опершись рукой о нос челнока.
— Нет, не скучно, хорошо! — отвечал он.
— Возьмите меня когда-нибудь с собою на реку… так, на часок-другой… мне никогда не случалось долго ездить на лодке, а меня всегда тянет к тому, чего я еще не испытала… Если бы вы знали, как мне скучно… скучно… скучно!.
— А почему вам так скучно? У вас ведь есть работа…
— Еще бы! Здесь работы пропасть! У господ только я да кухарка, больше никого нет; они не держат ни кучера, ни лакея. Пан старый, постоянно читает книжки; пани с досады, что пан старый, придирается ко всему и стрекочет как сорока; все не по ней, все скверно: то сделано слишком быстро, а то слишком медленно, то подано слишком холодное, а то слишком горячее… Детишек трое, и такие невыносимые, что боже упаси! Гостей почти не бывает. Крутись, крутись с утра до вечера, и все одно и то же… слова доброго не услышишь, лица человеческого не увидишь… Чтоб эту деревню черти взяли! В городе лучше!
Он внимательно выслушал ее, а потом сказал, как говорил всегда, медленно и серьезно:
— Ну! Деревню проклинать не за что… Хорошему всюду хорошо, а плохому плохо…
Она вспыхнула свойственным ей карминно-красным, быстро исчезавшим румянцем.
— Так, стало быть, я плохая?
Она даже задрожала вся и, плюнув в воду, тихо сказала:
— Вот хам!
Он или не слыхал этого, или слова ее совершенно не задели его; он слегка махнул рукой.
— О нет! Откуда мне знать, плохая вы или хорошая? Это я так сказал! А когда же за вами заехать?
По ее сжатым губам и в мрачных глазах промелькнула та судорога не то боли, не то злости, которая придавала ей какое-то страдальческое выражение. Ему стало жаль ее. Его прозрачные глаза выражали иногда не только серьезность и задумчивость, но и глубокое сострадание.
— Все на свете грызут друг друга… неудивительно, что и вас грызет какое-то горе… уж не знаю, какое. Если хотите, я покатаю вас немного по реке для развлечения. Отчего же нет? Челнок от этого не развалится. В какой день за вами приехать?
— В воскресенье, ах, сделайте милость, заезжайте в воскресенье! Господа с детьми поедут в город, а я останусь дома с одной только кухаркой… Ах какой вы добрый! Награди вас господь! Вот будет весело! Ну, я никак не ожидала, что в этой пустыне заведу такое хорошее знакомство.
Ее похвалы, как видно, льстили ему, и во всяком случае доставляли ему удовольствие; он широко улыбался и весь, казалось, перерождался под влиянием ее говорливости, смеха и веселья, быстро сменивших печаль и гнев.
— Приезжайте в воскресенье… сегодня что? Среда! Ах! Еще четыре дня! Но ничего не поделаешь. Чего-нибудь хорошего и подождать приятно. Вот погуляем по Неману! А теперь будьте здоровы, до свиданья!.. Ноги озябли…
— Ну, вода теплая! Не привередничайте! — пошутил он.
— Ой, нет! Ноги окоченели, да и домой нужно бежать, самовар поставить. Ведь, если хозяева проснутся, а самовара на столе не будет, то начнут стрекотать, как сороки. До свидания… Спасибо!
Ее ноги, как рыбы, плеснули в воде, она сделала два прыжка и, нагнувшись над песчаным берегом, стала вынимать из воды кучу легких тряпок. Он слегка гребнул веслом и медленно отплыл. Когда он был уже довольно далеко от берега, то услышал крик:
— Подождите! Эй, подождите!
Он оглянулся; челнок остановился на волнах. Она стояла, вся залитая лучами солнца, которое уже сияло на горизонте во всем своем блеске; волосы ее растрепались пуще прежнего, а в руках у нее был узел мокрого белья.
— А как вас зовут? Как зовут? — кричала она ему.
— Павел Кобыцкий! — откликнулся он.
— А я Францишка Хомцова! — крикнула она и во всю прыть побежала на вершину горы по росистой траве. Посреди горы она остановилась и бросила взгляд на исчезавший вдали челнок; из-за ее бледных и увядших губ блеснули белые зубы.
— Красивый хам!.. Хотя уж и не молодой, но красивый и такой милый!..
Она понурилась и стала задумчиво перебирать пальцами мокрое белье.
В воскресенье она ни на минуту не отходила от окна кухни, из которого был виден Неман. За эти четыре дня она еще более похудела, и веки у нее потемнели. Обутая в тонкие, изящные ботинки, в накрахмаленном платье из светлого ситца, в желтом шелковом платочке, с гладко причесанными и, так же как и в прошлый раз, распущенными короткими волосами, она молча и неподвижно сидела у окна и, сжав губы, всматривалась в реку. На даче было пусто и тихо. Старая кухарка, суетясь по кухне, старалась завязать разговор со своей подругой, но напрасно; а потому сейчас же после обеда старуха уснула, закрыв от мух себе лицо платком. Франка ничего не ела; утром она выпила стакан чаю, а во время обеда она раза два поднесла ложку ко рту, а потом, со звоном бросив ее на тарелку, опять уселась у окна. Видно было, что сегодня ей не до еды. Чем больше проходило времени, тем большее нетерпение овладевало ею. Она топнула ногой о землю. Лицо у нее было хмурое, и раза два, блеснув белыми зубами, она усмехнулась презрительно и глумливо: