Райнер Рильке - Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке
И некто лишь стоит, не смея шелохнуться, боясь очнуться, сна распутать сети; ведь только в снах есть женщины, как эти, из серебра бесед они плетут мгновенья, их каждое движенье, как складка, на парчу легло, и если они руки подымают, то будто розы обрывают там где-то, где и не бывает роз. Ты этого не встретишь въяве – и пусть, и настигает вдруг мечта о славе. Венца давно ждало чело.
Некто в белых шелках понимает, что проснуться он не может; он не спит, он ошарашен, он объят явью. И пугливо он прячется в сон: вот он стоит в парке, он стоит один, он один в черном парке. Бал далеко. Огни обманны, а ночь рядом, она прохладна и близка. И он спрашивает у склоненной к нему женщины:
– Кто ты? Ты – ночь?
И она улыбается.
А ему вдруг стыдно своих белых шелков.
Подальше бы отсюда, снова стоять одному, в латах.
С ног до головы в латах.
……………………………………………………………
– Ты забыл? Ты ведь сегодня мой паж! Ты бросаешь меня? Ты уходишь? Ты мой в этих белых шелках…
……………………………………………………………
– Неужто соскучился по своему шершавому мундиру?
……………………………………………………………
– Замерз? Или по дому тоскуешь?
Улыбается графиня.
Нет. Просто детство вдруг скользнуло с плеч, мягкое, темное платье детства. Но кто же снял его?
– Ты?
И он не узнает собственного голоса.
– Ты!
И вот он уже ничем не облечен. Он стоит как святой. Стройный, голый, светлый.
Постепенно гаснут в замке огни. Всем хочется лечь: все устали, кто влюблен, кто и пьян. После стольких долгих, пустых и походных ночей вдруг – в кроватях. В широких дубовых кроватях. Здесь и молитва – не то что в мерзлой канаве, куда ложишься спать, как ложишься в гроб.
– Да будет, Господи, воля твоя!
Молитва в кровати короче.
Но истовей.
В том покое, в башне, темно.
Но они озаряют улыбками лица друг другу. Ощупью, будто слепцы, они ищут друг друга, как дверь. Они жмутся друг к другу, словно дети перед призраком ночи. Но они ничего не боятся. Что им может грозить? Нет ни вчера, ни потом. Время рухнуло. И они цветут из развалин.
Он не спросит ее: «Кто твой муж?»
Ни она его: «Кто ты?»
Ведь они повстречались во основание нового рода. Они одарят друг друга тысячей новых имен и опять заберут их себе, тихонько, как вынимают серьгу.
В прихожей на стуле висит портупея, мундир и плащ фон Лангенау. Перчатки валяются на полу. Знамя застыло, приткнувшись к оконной раме. Гроза за окном разрубает ночь в черные и белые клочья. Долгой молнией несется по небу лунный луч, и мечется по полу тень недвижного знамени. Знамя спит.
Что это? Окно распахнулось? Гроза ворвалась? Отчего так хлопают двери? Кто бродит по дому? Ну и пусть. Все равно. Никому не проникнуть в тот дальний покой. Там, за сотней дверей – огромный сон, двое делят его, и он единит их, как одна мать, как одна смерть.
Неужто утро? И солнце встает? Какое огромное солнце! И птицы? Всюду их гомон.
Светлым-светло, но не день.
Шум и гомон, но это не птицы.
Это светятся балки. Это окна кричат. Крик красный бросают – наружу, вниз, на врага, что мерцает вдали, – кричат:
– Пожар!
И – с обрывками сна на лице, в латах на голое тело, по покоям, по залам, скорей, скорей – вниз во двор.
И – задыхаясь в ознобе – рога:
– Сбор! Сбор!
И дрожь барабанной дроби.
Только знамени нет у них.
Оклик:
Корнет!
Ржанье коней, молитвы, крик.
Уже гневно: Корнет!
Лязг железа, приказ, сигнал.
И – в провал
Тишины: – Корнет!
Еще раз: – Корнет!
И – стремглав, за ворота, мелькание белых, гнедых, вороных.
……………………………
Только знамени нет у них.
Он бежит, он не сдастся пожару на милость, стены, двери, все против него сговорилось, вот и лестница. Вон из безумного зданья. На руках он выносит поникшее знамя, словно женщину – белую, без сознанья. Вот мой конь. Поскорей. Это крик, это крик: поскорей, поскорей, от чужих, от своих. И тогда только знамя приходит в себя и царственно реет над ним; и виден в занявшемся дне светлый юноша на коне, но без каски, один, он древко прижимает к груди, он далеко впереди, и они узнают свое знамя…
Но вот знамя стало светиться, качнулось вперед, обагрилось, стало огромное…
……………………………………………………………
Знамя пылает в гуще врагов, и они несутся туда, за ним.
Фон Лангенау в гуще врагов, но он совсем один. Он один в очерченном ужасом кольце, под медленно догорающим знаменем.
Медленно, задумчиво даже, он озирается. Все так странно, пестро. «Сады», – думает он и улыбается. Но вот он чувствует на себе цепкие глаза и видит лица, и он узнает, что это поганые псы, – и гонит коня на них.
Кольцо сжимается, смыкается – и тогда это вдруг снова сады, а взмет шестнадцати клинков, гнутых лучей, косых лучей – это снова бал.
И хохочущий водоворот.
Мундир сгорел в замке, и письмо, и чужой розовый лепесток. Весною (она пришла холодная, хмурая) гонец барона фон Пировано медленно вел коня в Лангенау. Там он увидел, как плачет старая женщина.