Михаил Коцюбинский - Тени забытых предков
Все они были богомольны, любили ходить в церковь, особенно на престольный праздник. Там можно было увидеться с дальним родом, осевшим в окрестных селениях, да и представлялась возможность отплатить Гутенюкам за смерть Василя, за кровь Палийчуков, которая была пролита уже не раз.
Вынимали лучшую одежду, новые красные штаны, расшитые овечьи безрукавки, украшенные гвоздиками, пояса и сумки, затканные канителью запаски, красные платки шелковые и даже пышную белоснежную свитку, которую мать бережно несла на палке за плечом. Иван тоже получал кресаню и большую сумку, бившую его по ногам.
Седлали лошадей, и по огороженным горным тропинкам, по зеленому хребту двигался пышный поезд и украшал тропу словно красными маками.
По горам, по долам, по вершинам тянулись празднично одетые люди. Зеленая отава лугов вдруг расцветала, вдоль Черемоша двигался разноцветный поток, а где-то высоко, на черном покрывале пихт, жарко горел на утреннем солнце красный гуцульский зонт.
Вскоре увидел Иван встречу враждующих родов.
Они уже возвращались из церкви, отец немного выпил. Внезапно на узкой дорожке между скалой и Черемошем произошла давка. Повозки, конные и пешие, мужчины и женщины остановились и сбились в груду. В яростном крике, поднявшемся тотчас же, как вихрь, неведомо отчего, блеснули железные топорики и замелькали перед самым лицом. Как кремень и огниво, встретились друг с другом роды — Гутенюки с Палийчуками, и, прежде чем Иван успел опомниться, отец замахнулся и ударил кого-то плашмя топориком по голове, из которой брызнула кровь, залила лицо, сорочку и пышную безрукавку. Охнули женщины, кинулись растаскивать, но человек с лицом, таким же красным, как его гачи, уже бил врага по голове, и зашатался Иванов отец, как подрубленная пихта. Иван бросился в битву. Не помнил, что делает. Что-то влекло его вперед. Но взрослые отдавили ему ноги, и он не мог пробиться туда, где дрались. Все еще разгоряченный, охваченный злобой, он с разбегу наскочил на маленькую девочку, дрожавшую от страха около самой повозки. Ага! Это, наверное, Гутенюкова девчонка! И, не раздумывая долго, ударил девочку по лицу. Ее лицо перекосилось, она прижала руками рубашку к груди и пустилась бежать. Иван нагнал ее у реки, дернул за сорочку и разорвал. Из-за пазухи выпали новые ленты, а девочка с криком бросилась их защищать. Он вырвал их у нее и бросил в воду. Тогда девочка, наклонившись, поглядела на него исподлобья каким-то глубоким взглядом черных матовых глаз и спокойно сказал:
— Ничего... у меня есть другие... те даже лучше.
Она точно утешала его.
Удивленный ее кротостью, мальчик молчал.
— Мне мама купила новую запаску... и постолы... и чулки с узорами... и...
Он все еще не знал, что сказать.
— Я оденусь красиво и стану как взрослая...
Тогда ему завидно сделалось.
— А я умею играть на денцивке.
— А наш Федор сделал такую хорошую свирель... и как заиграет!
Иван надулся.
— А я черта видел.
Она недоверчиво поглядела на него.
— А зачем ты дерешься?
— А ты зачем у воза стояла?
Она подумала немного, не зная, как ответить, и начала искать что-то за пазухой.
Наконец достала большую конфету.
— Смотри-ка!
Половину откусила, а другую медленным, полным доверия движением подала ему:
— На!
Он колебался, но взял.
Теперь они уже сидели рядышком, забыв про вопли, битвы и сердитый шум реки, а девочка рассказывала, что зовут ее Маричка, что она уже пасет овец, что какая-то Марцынова — кривая — украла у них муку... и многое другое; обоим все это было интересно, близко и понятно, а взгляд ее черных матовых глаз мягко проникал в Иваново сердце...
И в третий раз затрубила трембита о смерти в одинокой хате на высокой кычере: на другой день после битвы умер старый Палийчук.
Трудные времена настали для семьи Ивана после смерти хозяина. Свил гнездо беспорядок, уходили достатки, продавались царынки одна за другой, и маржина таяла, как горные снега весной.
Но в Ивановой памяти смерть отца не так долго жила, как встреча с девочкой, которую он напрасно обидел, а она движением, полным доверия, протянула ему конфету. В его давнюю и беспричинную грусть влилась новая струйка. Она бессознательно влекла его в горы, заставляла бродить по соседним кычерам, лесам и долинам в надежде найти Маричку. И он увидел ее наконец: она пасла ягнят.
Маричка его встретила так, как будто давно ждала; он будет с нею пасти овечек. И верно! Пускай Жовтаня и Голубаня звенят колокольцами и мычат в лесу, он будет с нею пасти ягнят.
И как они их пасли!
Белые ярки, сбившись в тень, под пихту, глядели глупыми глазами, как катались по мхам двое детей, звеня в тишине молодым смехом. Утомившись, они забирались на белые камни и робко заглядывали оттуда в пропасть, из которой стремительно подымалось в небо черное виденье горы и дышало синью, не желавшей таять на солнце. В расщелине между горами летел в долину поток и тряс по камням седой бородой. Так было тепло, одиноко и жутко в вековечной тишине, хранимой лесом, что дети слышали собственное дыханье. Ухо упорно ловило и бесконечно увеличивало всякий звук, живущий в лесу, иногда казалось им, что они слышат тайные шаги, глухие удары топора, тяжелые вздохи таинственных лесорубов.
— Слышишь, Ива? — шептала Маричка.
— Почему бы не слыхать? Слышу.
Они оба знали, что это бродит по лесу невидимый топор, стучит по деревьям и тяжело дышит утомленной грудью.
Страх гнал их оттуда в долину, где поток бежал спокойнее. Они разгребали камни в потоке, чтобы было глубже, и, раздевшись, болтались в нем, как два лесных звереныша, не знавших, что такое стыд. Солнце отдыхало на их светлых волосах, било в глаза, а ледяная вода потока щипала тело.
Маричке первой становилось холодно, и она начинала бегать.
— Стой,— кричал ей Иван,— откуда ты?
— Я из Я-во-рова,— стучала зубами посиневшая Маричка.
— А чья ты?
— Ковалева.
— Будь здорова, Ковалева,— щипал ее Иван, и они бегали оба до тех пор, пока, усталые, но согревшиеся, не падали в траву.
В тихой заводи ручейка, над которым горела мать-и-мачеха солнечным светом и синел борец кистью башмачков, жалобно кумкали лягушки.
Иван наклонялся над потоком и спрашивал лягушку:
— Кума-кума, что варила?
— Бурак-борщ. Бурак-борщ. Бурак-борщ...— квакала Маричка.
— Бураки-ки-ки!.. Бураки-ки-ки!.. Бураки-ки-ки!..— кричали оба, зажмурившись, даже лягушки удивленно замолкали.
И так они пасли, что не раз теряли овечек.
Когда они старше стали, игры их изменились.
Теперь Иван был уже хлопец — стройный, крепкий, как пихточка, мазал кудри маслом, носил широкий пояс и пышную кресаню. Маричка тоже уже ходила с заплетенными косичками, а это означало, что она готовилась стать невестой. Уже не пасли вместе ягнят, а встречались лишь в праздник или в воскресенье. Сходились у церкви или где-нибудь в лесу, чтобы родители не знали, как любятся дети враждующих родов. Маричке нравилось, когда он играл на свирели. Задумчивый, устремлял глаза куда-то мимо гор, словно видел, чего не видели другие, прикладывал резную дудку к пухлым губам, и странная песня, которую никто не играл, тихо лилась на зеленую отаву царынок, где спокойно стлали свои тени пихты. В холод бросало, и мороз шел по коже, когда вылетали первые свистящие звуки. Словно снега лежали на мертвых горах. Но вот из-за горы уже встает бог-солнце и слушает, приложившись ухом к земле. Зашевелились снега, пробудились воды, и зазвенела земля от пения потоков. Рассыпалось солнце цветочной пыльцой, легкой поступью ходят в пляске по царынкам мавки, а под ногами у них зеленеет первая трава. Зеленым духом дохнули пихты, зеленым смехом засмеялись травы, во всем мире только два цвета: в зеленом — земля, в голубом — небо... А внизу Черемош мчится, гонит зеленую кровь гор, тревожную и шумную...
Трембита! .. Туру-рай-ра... туру-рай-ра...
Заиграло сердце у пастухов, заблеяли овцы, почуяв свежий корм... Шумит трава на холодных пастбищах, а из диких буреломов, из берлоги поднимается на задние лапы медведь, пробует голос и уже видит заспанным оком свою добычу.
Бьют плОвы{10} весенние, грохочут громом горные вершины — и злой дух холодом веет с Черногоры...
А тут внезапно появляется солнце — праведный лик божий — и уже звенит косами, под которыми ложится на землю трава. С горы на гору, от родника к роднику порхает коломийка, такая легкая, прозрачная, что слышно, как у нее за плечами трепещут крылышки:
Ой прибiгла з полонинки Бiлая овечка —
Люблю тебе, файна любко,
Та й твої словечка...
Тихо звенит хвоя пихт, тихо шепчут в лесу холодные сны летней ночи, плачут колокольцы коров, и гора беспрестанно поверяет грусть свою потокам.
С шумом и стоном валится куда-то в долину срубленное в лесу дерево, даже горы вздыхают в ответ — и снова плачет трембита. Теперь уже о смерти... Опочил кто-то после тяжелого труда. Куковала кукушечка около Менчила... вот теперь и песенка чья-то опочила...