В. Белов - НЕВОЗВРАТНЫЕ ГОДЫ
Но заговорил я о спрессованности временных слоев не ради своей персоны, а ради бабушки Фоминишны (Фомишны). И в этой связи опять вспомнилось, как говаривал о семье Василий Андреевич Жуковский: «Семейство, — утверждал он, — есть малый свет, в котором должны мы исполнять в малом виде все разнообразные обязанности, налагаемые на нас большим светом». Думаю, не всем надо объяснять, о каком большом свете идёт речь у Василия Андреевича Жуковского…
Еще совсем не так давно на уроках, по большим праздникам, на концертах, с эстрады и в кино звучал фадеевский монолог о материнских руках. Заглянув ещё дальше, обязательно наткнёшься на такую запечатленную в хрестоматиях детскую просьбу:
— Дедушка, голубчик, сделай мне свисток… И дедушки мастерили внукам свистки, бабушки читали стихи:
Вот моя деревня.
Вот мой дом родной…
А сколько радости деткам было от этих, напри мер, слов о том, как малая пташка вьёт своё гнёздышко:
То соломку тащит в ножках,
То пушок во рту несёт…
Увы, продолжение стихов я не помню, его учи ли на год-два раньше моего первого класса. Конечно, я мог бы давным-давно узнать и полный текст, выяснить, наконец, кто автор. Но я нарочно не делаю этого. Мне хочется сохранить для души эту маленькую неизвестность, я боюсь, что если узнаю и автора, и весь текст, то обаяние этих строк исчезнет, пташка вспорхнёт и навсегда улетит от меня… Я не спрашивал про этого автора даже у матери в начале нового учебного 1985 года, когда матери исполнилось восемьдесят. А ведь в то время и мамина учительница Нина Аполлинарьевна была еще жива и в полном разуме каждое лето приезжала в наши края. Она сама могла сказать, чему и как учила мою матушку. И что вообще имелось в хрестоматиях сто лет назад. Постеснялся спросить, уехал от Нины Аполлинарьевны пустым в Тимониху. Теперь вот жалею, что ничего не спросил…
А еще вновь и вновь удивляюсь я той странной, но непреложной истине, что моя мать Анфиса и бабушка по отцу Фомишна были когда-то (точнее, за четыре года до моего рождения) чужими. Да, оказывается, у меня кровное родство со всеми моими дедами, бабушками, прадедами и прабабушками, а ведь они-то между собою были совсем не родными… И выходит, что мой старший братец своим рождением и я своим появлением на свет сделали их всех родными друг дружке.
Сколько же у человека прадедов и прабабушек? Нельзя считать себя культурным, современным и воспитанным, если не сможешь без подготовки назвать все их имена. Нет, нельзя… Но сколько живых душ, сколько маленьких страдальцев, которые ничего не знают о своих родителях, тогда как сами-то родители живут и здравствуют? Непостижимо, невероятно! И как же нам всем жить, зная об этих подкидышах? Как в глаза-то глядеть друг другу? Я тоже сейчас отведу свой взгляд, тоже уйду от живого, трепетного и насущного ответа на этот вопрос. Ведь сделать это так легко и просто, достаточно лишь задать себе какой-либо иной вопрос… Впрочем, глушить совесть много и других способов, мы изобретаем их на ходу и почти всегда очень удачливо…
…Одного из четырёх моих прадедов звали Фомой, второго Лаврентием. Третьего, Михаила Григорьевича, хорошо помню живого, о четвёртом е знаю ничего. Как почти ничего не знаю и о четырёх своих прабабушках, которых я, вернее, старший брат, сделал родственницами. Правда, кое-что же известно. Известно, что все они были крестьянками, что жену, например, Фомы кликали по прозвищу Заслонихой, а жена Михаила Григорьевича Коклюшкина была Катерина Ивановна (в девичестве Стёпинцева). Имена двух других прабабушек я вряд ли когда узнаю…
Фому хорошо помнила моя мать, поскольку жил он в соседней деревне. По-видимому, то, что она помнила, пришлось если не на последние его дни, то на последние годы и месяцы его жизни. Фома (фамилия вроде бы Коротков) ослеп и всё лето жил в таёжной избушке на дальней полянке, куда с весны до осени перегоняли коров. Он и пас этих коров. Конечно, будучи девочкой, моя будущая мать, ходившая вместе со всеми и на покос, и по ягоды, не знала, что седой старик в смоляных портках, в такой же холщовой рубахе и есть её будущая родня…
Фома вместе с сыном Николаем срубил обширный высокий дом в деревне Лобанихе (я бывал в этом доме в гостях). Дочь Александру он выдал в Тимониху за моего будущего деда Фёдора Лаврентьевича. Мой дед Фёдор погиб в «бурлакакакх», оставил Александру Фоминишну вдовой с двумя детьми. Бабушку все звали Фомишной. То, что она, как и моя мама, осталась вдовой, было, по-видимому, делом отнюдь не случайным: почти все деревенские женщины, которых я помню, были вдовами… Рассказывают, что Фомишна, если не очень далеко, то ходила по снегу босиком. Она сама пахала надел. Сама рубила брёвна и ездила с корьём под извоз, чтобы заработать так необходимую в хозяйстве копейку. Её утыканная дёгтем (от оводов) лошадь Карюха не раз хрупала сено у коновязи в Бережном на Кубенском озере. Крепка была моя бабка Фомишна, ничего не скажешь! Она подняла на ноги моего будущего отца, вырастила и выдала замуж двух моих теток Веру и Любу. Никто уж теперь не скажет, сколько она накосила стогов, обмолотила овинов, перемыла полов, спахала полос, срубила дерев, сколько молока надоила и наметала навозу, напряла кубышек и выткала холщовых станов, сколько перетолкла и перекатала белья, сколько раз истопила печь и сколько испекла пирогов. Втроём с моей матерью и отцом как раз перед коллективизацией они срубили новый дом, новую баню и новый амбар. Тут началась и новая, уже колхозная жизнь. Фомишна бесконечно любила своего первого внука и моего старшего брата Юрика. Вероятно, меня она слегка недолюбливала, кажется, даже не скрывала этого, и я страдал от этого так, что иногда плакал от горя. Но тогда Фомишна тотчас гладила меня по темени, нежно утирала мой мокрый нос и ласково что-нибудь приговаривала: «Батюшко, батюшко». И моё горе моментально раз веивал ось… Я превосходно помню, как бабушка принимала роды, как холщовой ниткой перевязы вала пуповину моему младшему брату Ване и сест ре Лиде, как мыла их в печи при свете лучины. Сестра Шура, родившаяся ешё раньше, была на звана в её честь. Колыбельные напевы Фомишны до сих пор звучат в моей слуховой памяти, я по мню даже тембр её голоса:
Утушка полевая.Где ж ты, где ночевала?Там, там, там, на болотце,В пригороде, на заворце.Шли мужики с топорами.Детушек распугали…
Ещё запомнилось мне, как Фомишна разговаривала с коровой. Вообще со скотиной (даже с курами) она разговаривала как с равными себе существами, полагаясь на их стыд и совесть. Я помню и то, как в смятении глядел на бабушку, стоявшую на коленях перед божницей, помню её громкий убедительный шёпот. Только слова молитвы мне не запомнились… Увы, она не дождалась сына с войны.
Восемнадцатого мая 1942 года отец писал из госпиталя моей тётке в Иваново:
«Хорошо, если бы пожила ещё это время. Да уж что много и говорить, знаешь наше положение. О себе скажу, что в Армию был взят в феврале и сразу же был отправлен на Ленинградский фронт. На фронте был 28 дней и всё время в боях. Каждый день наступали, занимали немецкие блиндажи. Ночевали и опять наступали. Не рассчитывал остаться живой, но судьба всё-таки пока улыбнулась… Когда утихнет буря, при хорошей погоде приезжайте с Федей в гости…».
Буря, хотя и через три года, утихла. Но ещё раньше навсегда утих и мой отец Иван Фёдорович. После этого письма ему оставалось жить всего пятнадцать месяцев… В конце лета 1943 года войска под командованием генерала Ерёменко заняли плацдарм на берегу смоленской реки Царевич. «У нас не было недостатка в живой силе», — пишет маршал в своей книге воспоминаний.
Генералом Ерёменко было решено взять Духовщинский укреплённый район без танков и артиллерии. Тройная линия вражеской обороны была сделана с немецкой основательностью. Обширное поле перед селом Троицким, как рассказывали мне очевидцы, местные крестьяне, было сплошь, словно снопами, устлано телами бойцов, а вода в реке Царевич текла бурой от крови…
Однажды я поехал искать братскую могилу, где был похоронен отец. Могила над Царевичем оказалась разрытой и походила на силосную яму. Я сорвал с неё пучок осенней травы. Нашёл отца в многотысячном Духовщинском списке воинского захоронения. Но жители Троицкого сказали мне, что из той могилы, что над Царевичем, останки перенесены в село. Я поминал отца на трех могилах, по очереди…
И так у отца оказалось не менее трёх могил. У бабушки же Фомишны нет ни одной, мы потеря ли её в годы своих послевоенных скитаний. Сна чала сгнил и упал крест, потом сровнялся и могильный бугор. И сейчас я тщетно ищу это место, ищу и не могу найти. «Батюшко, батюшко…»
Она умирала ночью, я проснулся от самоварного шума, от тихого материнского голоса, от какой-то суровой ночной торжественности, царившей в нашей избе, едва освещенной семилинейной керосиновой лам пой. Бабушка лежала на лавке недвижимая. Сестра Шура утверждает, что она помнит, как вместе с матерью обмывала бабушку (для чего и был вскипячён самовар). От чего же Фомишна умерла, такая крепкая и такая выносливая, никогда ничем не болевшая? Шла война, в деревнях уже кое-где голо дали, но до настоящего, подлинно жестокого голода было ещё далеко, он пришёл лишь в 1946 году. Тем не менее в моём сознании укрепилась почему-то та мысль, что Фомишна умерла от голода или от какой-то болезни, связанной с голодом.