Стефан Жеромский - Сизифов труд
– Полагаю, что так, – сказала учительница в высшей степени назидательным тоном, – полагаю, что так…
Марцинек должен понимать, – продолжала она, раздувая ноздри, со все возраставшим чувством в голосе, – что родители и вся семья ожидают от него многого, очень многого! Он должен понимать, что обязан стать не только утешением родителей в их почтенной старости, но и гордостью…
Слово «гордостью» она выговорила как-то особо елейно.
– Ну конечно! – закончил учитель, обращаясь к пану Боровичу с таким выражением лица, словно спрашивал: «Ну как, может, пропустим по рюмочке?»
– Чем бы Марцинек ни стал, – все более плавно говорила учительница, шагая по снегу к сеням и вводя затем гостей в квартиру, – помещиком ли, или священнослужителем, волостным ли секретарем, или офицером, – он должен прежде всего иметь в виду, что ему предстоит быть гордостью своей семьи. Не знаю, каково в этом вопросе ваше суждение, сударыня, и ваше, сударь, но что касается меня, то мое глубочайшее убеждение…
«Опять эта гордость семьи…» – утомленно думал кандидат на столь высокую должность. Но так как минуту назад он ясно слышал, что может стать и офицером, и при этом смотрел в глаза матери, затуманенные несказанной любовью и слезами, то напряженное внимание, с каким он слушал, ослабело, и он стал думать о блестящих эполетах и звонких шпорах. В эту минуту он готов был поклясться, что именно в шпорах и эполетах и заключена эта неведомая гордость.
Небольшая комната, куда ввели прибывших, была заставлена множеством рухляди. Один угол занимала огромная кровать, другой – колоссальных размеров печка, третий – еще одна кровать; посредине стоял диван и круглый столик ясеневого дерева, изрезанный, по всей видимости, самодельными ножиками и исцарапанный каким-то тупым и зазубренным орудием. На стенах кое-где висели литографии, изображающие святых мужского и женского пола. У дверей, ведущих в классную комнату, висел на шнурке большой календарь в зеленой обложке, а на нем плетка о пяти концах, с рукояткой в виде козьей ножки. И как раз в тот миг, когда Марцинеку мерещились уланские эполеты, его взгляд упал на ужасающее орудие…
– Ну, как делишки, э? – спросил учитель, протягивая худую и костлявую руку к вихрам Марцинека тем же жестом, какой делал фельдшер Лейбусь, когда принимался за стрижку «против волоса». Мальчугана охватила двойная дрожь: при виде плетки и при виде этой страшной худой лапы. Он вздохнул от глубины души так тихо, что этого никто не заметил, даже мать, и покорно подчинился ласке учителя, напоминавшей растирание только что набитой шишки.
Эта покорность отчаяния, к которой он принуждал себя страшным усилием воли, вылилась в тихие мысли: «Мама меня оставит здесь одного… он меня сначала будет вот так брать за голову… а потом…»
Затем с храбростью, причинившей ему нестерпимое страдание, он взглянул на плетку и даже поднял глаза на пана Веховского.
Тут в комнату вошла девочка лет десяти, с тонкими ногами, обутыми в большие башмаки, и сделала книксен. Она была одета в довольно толстую куртку, сзади болталась тоненькая косичка, так называемый мышиный хвостик.
– Это Юзя… – сказала пани Веховская. – Она учится и воспитывается у нас. Доводится племянницей ксендзу Пернацкому.
Слово «племянницей» учительница подчеркнула тоном, не допускающим ни малейшего сомнения.
– А… – довольно неприязненно пробормотала пани Борович.
– Поздоровайтесь, дети! – с чувством сказала учительница. – Вы будете вместе учиться, значит должны жить мирно и с увлечением трудиться!
Юзя взглянула искрящимися глазами на Марцинека и тотчас вслед за тем впала в совершенное остолбенение.
– Марцинек! – шепнул на ухо сыну пан Борович, – Поздоровайся же… Так-то ты начинаешь вести себя в школе! Стыдись!.. Ну!
Мальчик покраснел, потупился, потом вдруг вышел на середину комнаты, широко расставил ноги, с грохотом сдвинул их и забавно качнулся всем корпусом перед новой знакомой. Юзя окончательно потеряла присутствие духа. Вытаращенными глазами глядела она на свою наставницу и боком отступала из комнаты. Девочка была уже возле двери, как вдруг дверь распахнулась. Показался кипящий самоварчик, весь искривленный и помятый, на рахитичных ножках.
Самовар несла перед собой дюжая некрасивая девка, одетая в черную от грязи посконную рубаху, рваную и засаленную безрукавку, шерстяную запаску, с тряпкой на давным-давно не чесанных волосах.
Самоварчик при деятельной помощи пана учителя был установлен на углу стола, и хозяева принялись чрезвычайно торжественно, точно соблюдая какой-то обряд, заваривать чай.
Родители Марцинека поняли, что это несомненно первое чаепитие в нынешнем учебном полугодии.
В комнате медленно сгущались сумерки. Пан Борович придвинул свой стул к углу диванчика, плотно заполненного пани Веховской, и стал вполголоса договариваться с ней относительно провизии, которую он должен был доставить взамен за свет разума, который снизойдет здесь на его сына.
Марцинек стоял возле матери и слушал, как отец говорит:
– Круп, знаете ли, не могу: моему мельнику и не сделать этого как следует… да, впрочем, знаете… Лучше я велю вам смолоть сеяной пшеницы. Будет вам на галушки, на лапшу, а то и пирожок какой испечь, чтобы мальчонка как-никак поразвлекся. Ну, гороху… вы бы сколько хотели?…
Слова эти проникали в самую глубь сознания мальчика и причиняли ему настоящую боль. Теперь он понимал, что вправду остается в школе. В звуках отцовского голоса, в этих переговорах с учительницей он впервые уловил тон торговой сделки и неотвратимую необходимость покориться судьбе.
Минутами эта боль сотрясала все его маленькое тело, переходя в желание дико сопротивляться, кричать, топать ногами, дергать мать за платье, минутами выливалась в глухое, бессильное отчаяние.
Пани Борович тоже принимала участие в составлении этого неписаного договора, даже отмечала в маленькой книжечке количество разной провизии, но все время чувствовала на себе взгляд мальчика, хотя не смотрела на него, и глаза ее были опущены. В сердце ее проносилась почти такая же вьюга сумасшедших чувств. Как знать, быть может, и совсем такая же? Быть может, сила его нетерпения точно так же и в тот же самый миг пронизывала и ее? Как знать.
– Ну и ненасытная же вы! – полусерьезно говорил пан Борович учительнице, когда она домогалась то рыбы, то овощей, то наконец льна, холста и т. д.
– Э! – с ядовитой улыбкой ответила Веховская, – какая я там ненасытная, сударь. Да разве все эти мелочи вместе составят то, что вам бы пришлось дать репетитору у себя в деревне? Этакий репетитор, знаете ли, сударь, согласится поехать в деревню не менее чем за тридцать рублей в месяц, да вдобавок требует отдельную комнату, всякие удобства, удовольствия, прислугу… молодую верховую лошадь, хочет время от времени поразвлечься, хочет иметь праздничные дни… Да что говорить…
– Вы сами знаете, любезнейшая, – ответил шляхтич немного резко, – я потому и отдаю ребенка к вам, что у меня нет средств на репетитора. Да, нет средств. Хоть бы я и понатужился и заплатил ему эти триста рублей в год, так у меня нет в доме угла, где поместить гувернера. Вы, любезнейшая, знаете, а может, и не знаете, что у нас не есякий день мясо на обед, а имея в доме постороннего человека, пришлось бы тянуться…
Да что тут говорить, дорогая моя, – сказала пани Борович, – ведь пан Веховский приготовит Марцинека в первый класс не хуже, да что, гораздо лучше, чем самый лучший репетитор, а у вас ему будет все равно как у матери. Он сам знает, что надо учиться, надо, зубами и ногтями!.. Мамочка любит, мамочка крепко любит, но ничего не поделаешь, ничего не поделаешь. Он и сам это знает, он покажет, что он за мальчик и правду ли говорил о нем пан Ментович, будто он только реветь умеет. Он покажет!
В самом деле, взрывы беспокойства в Марцинеке утихли, и его отчаяние сникло, как ослабевший парус. Он храбро глянул в глаза матери и, увидев в уголках этих глаз две слезы, отважно улыбнулся.
– Ну, видите, видите, вот он какой мой сын, мой дорогой сын! – говорила пани Борович, давая наконец волю слезам.
Отец привлек его к себе и гладил по волосам, не в силах вымолвить ни слова. Между тем надвигалась ночь. В комнату внесли лампу, и учительница принялась разливать чай. Около семи часов пан Борович встал из-за стола. Его левая щека мелко вздрагивала, а губы грустно улыбались.
– Ну, нам пора, милая… – обратился он к жене.
– О, что вы? – прошепелявила учительница, – что вы? Ведь до Гавронок вы за четверть часа на санях доедете…
– Так-то оно так, да месяца сейчас нет, заносы большие, а парень дороги не знает. Да и вам пора на покой.
Пани Борович положила узелок с бельем Марцина возле кровати, на которой ему предстояло спать, незаметно пощупала рукой, хорошо ли набит сенник, потом быстро поцеловала сына, простилась с Веховскими и, сунув на прощанье в руку грязной Малгоськи два двугривенных, вышла во двор и села в сани. Столь же поспешно вышел за ней муж. Когда лошади тронулись, пани Веховская взяла молодого Боровича за руку, а пан Веховский потрепал его по плечу. Служанка высоко держала кухонную лампу. Когда впервые звякнули бубенцы, она подняла лампу еще выше, и белый круг света упал на снежную пелену. Как раз тут Марцинек заметил, что задок саней и очертания родительских голов над санями передвинулись за линию света и погрузились во тьму. Он вдруг пронзительно вскрикнул, вырвался из рук учительницы и бегом побежал за санями. Попал в канаву, тянувшуюся вдоль дороги, одним прыжком выбрался из сугроба и помчался прямо перед собой. Выбежав из освещенного круга, он ничего не видел во тьме. Споткнулся раз-другой о какие-то колышки и наконец упал, крича изо всех сил: