Мариам Петросян - Дом, в котором...
Я поднял голову и посмотрел на доску. «Обсуждение обуви». Пункт первый: самомнение. Пункт второй: привлечение внимания к общему недостатку. Пункт третий: наплевательское отношение к коллективу. Пункт четвертый: курение.
Кит умудрился сделать в каждом слове не меньше двух ошибок. Он почти не умел писать, зато единственный из всех мог ходить, поэтому во время собраний к доске всегда ставили его.
Следующие два дня никто не со мной разговаривал. Делали вид, что меня не существует. Я стал чем-то вроде привидения. На третий день такой жизни, Гомер сообщил, что меня вызывают к директору.
Воспитатель первой выглядел примерно так, как выглядела бы вся группа, не маскируйся они зачем-то под мальчишек. Как старуха, сидевшая у каждого из них внутри, в ожидании очередных похорон. Гниль, золотые зубы, и подслеповатые глазки. Хотя у него, по крайней мере, все было на виду.
— Уже и до дирекции дошло, — сказал он с видом врача сообщающего пациенту, что он неизлечим. Потом еще какое-то время вздыхал и качал головой, глядя на меня с жалостью, пока я не начал чувствовать себя не очень свежим покойником. Достигнув нужного эффекта, Гомер, сопя и охая, удалился.
В директорском кабинете я был два раза. Когда только приехал, и когда надо было вручить рисунок для выставки с дурацким названием «Моя любовь к миру». Результат своего трехдневного труда я окрестил «Древом жизни». Только отойдя от рисунка на пару шагов можно было разглядеть, что «древо» усеяно черепами и полчищами червей. На близком расстоянии они казались чем-то вроде груш среди изогнутых веток. Как я и думал, в Доме ничего не заметили. Оценили мой мрачный юмор, должно быть, уже только на выставке, но как к этому отнеслись, я не узнал. Вообще-то, это даже не было шуткой. Все что я мог сказать о своей любви к миру, примерно так и выглядело, как я там изобразил.
В мой первый визит к директору мелкие червячки в мировой любви уже копошились, хотя до черепов дело еще не дошло. Кабинет был чистый, но какой-то неухоженный. Видно было, что это не центр Дома, не то место, куда все стягивается и откуда вытекает, а так, — сторожевая будка. В углу на диване сидела тряпичная кукла в полосатом платье с рюшами. Размером с трехлетнего ребенка. И всюду торчали пришпиленные булавками записки. На стенах, на шторах, на спинке дивана. Но больше всего меня потряс огромный огнетушитель над директорским столом. Он до того приковывал внимание, что приглядеться к самому директору уже не получалось. Сидящий под антикварным огненным дирижаблем, наверное, на что-то такое и рассчитывает. Думать можно только о том, как бы эта штука не свалилась и не убила его прямо у тебя на глазах. Ни на что другое не остается сил. Неплохой способ спрятаться, оставаясь на виду.
Директор говорил о политике школы. О ее пути. «Мы предпочитаем лепить из готового материала». Что-то в этом роде. Я не очень внимательно слушал. Из-за огнетушителя. Он ужасно нервировал. И все остальное тоже. И кукла, и записки. «Может, у него амнезия?» — думал я. «И он сам себе постоянно обо всем напоминает. Вот сейчас я уеду, а он напишет про меня и пришпилит эту информацию где-нибудь на видном месте».
Потом я все же послушал его немного. Он как раз дошел до выпускников. Тех, «кто многого достиг». Эти люди были на застекленных фотографиях по обе стороны от огнетушителя. Обыденные и обиженные личности, при наградах и каких-то грамотах, которые они уныло демонстрировали камере. Если честно, фотографии кладбищ было бы веселее рассматривать. Учитывая специфику школы, хотя бы одну такую следовало повесить рядом с остальными.
В этот раз все было иначе. Огнетушитель остался, и записки белели на всех доступных и недоступных поверхностях, но в обстановке кабинета что-то изменилось. Что-то не связанное с мебелью и с исчезнувшей куклой. Акула сидел под огнетушителем и копался в бумагах. Сухой, пятнистый и мохнатый, как поросший лишайником пень. Брови, тоже пятнистые, серые, и мох натые, свисали на глаза грязными сосульками. Перед ним была папка. Между листами я разглядел свою фотографию и понял, что вся папка набита мной. Моими оценками, характеристиками, снимками разных лет — той частью человека, которую можно перевести на бумагу. Я частично лежал перед ним, между корешками картонной папки, частично сидел напротив. Если и была какая-то разница между плоским мной, который лежал, и объемным мной, который сидел, то она заключалась в красных кроссовках. Это была уже не обувь. Это был я сам. Моя смелость и мое безумие, немножко потускневшее за три дня, но все еще яркое и красивое, как огонь.
— Должно было случиться что-то очень серьезное, если ребята больше не хотят тебя терпеть, — Акула продемонстрировал мне какой-то листок. — Вот здесь у меня письмо. Под ним пятнадцать подписей. Как это понимать?
Я пожал плечами. Пусть понимает, как хочет. Не хва тало еще объяснять ему про кроссовки. Это было бы просто смешно.
— Ваша группа — образцовая группа…
Пятнистые сосульки обвисли, прикрыв глаза.
— Я очень люблю эту группу. И не могу отказать ребятам в просьбе, к тому же, о таком они просят впервые. Что ты на это скажешь?
Я хотел сказать, что тоже буду счастлив от них избавиться, но промолчал. Что значило мое мнение против мнения пятнадцати образцовых акульих любимцев? Вместо протестов и объяснений я незаметно рассматривал обстановку.
Фотографии «многого достигших» оказались даже противнее, чем помнилось. Я представил среди них свою постаревшую и обрюзгшую физиономию, а на заднем плане — картины, одна кошмарнее другой. «Его называли юным Гигером, когда ему было тринадцать». Стало совсем тошно.
— Ну? — Акула помахал у меня перед глазами растопыренной пятерней. — Ты заснул? Я спрашиваю, ты понимаешь, что я обязан принять определенные меры?
— Да, конечно. Мне очень жаль.
Это было единственное, что пришло в голову.
— Мне тоже очень жаль, — проворчал Акула, захлопывая папку. — Очень жаль, что ты такой тупица и умудрился испортить отношения со всей группой одновременно. А теперь можешь катиться обратно и собирать вещи.
У меня внутри, что-то подпрыгнуло вверх и вниз, как игрушечный шарик на резинке:
— А куда меня отправят?
Мой испуг доставил ему массу удовольствия. Он немного понаслаждался им, перекладывая разные предметы с места на место, вдумчиво изучая ногти, за куривая…
— А как ты думаешь? В другую группу, конечно.
Я улыбнулся:
— Вы шутите?
Легче было подселить в любую группу Дома живую лошадь, чем кого-то из первой. У лошади было больше шансов прижиться. Несмотря на размеры и навоз. Мне следовало промолчать, но я не сдержался:
— Никто меня не примет. Я же Фазан.
Акула по-настоящему разозлился. Выплюнул сигарету и ударил кулаком по столу.
— Хватит с меня этих фокусов! Довольно! Что это еще за Фазан? Кто выдумал всю эту чушь?
Бумаги расползлись под его кулаком, окурок упал мимо пепельницы.
Я так перепугался, что в ответ заорал еще громче:
— Не знаю я, почему нас так называют! Спросите тех, кто это придумал! Думаете, легко произносить эти дурацкие клички? Думаете, кто-то объяснил мне, что они означают?
— Не смей повышать голос в моем кабинете! — завопил он, свешиваясь ко мне через стол.
Я мельком глянул на огнетушитель и тут же отвел глаза.
Он держался.
Акула проследил мой взгляд и вдруг шепнул доверительно:
— Не свалится. Там вот такие штыри, — и он показал мне свой мерзкий палец.
Это было так неожиданно, что я оторопел. Сидел и таращился на него, как дурак. А Акула ухмылялся. И я вдруг понял, что он просто издевается. Я не так давно жил в Доме и все еще с трудом называл некоторых людей по кличкам. Надо быть совсем лишенным комплексов, чтобы в лицо обзывать человека Хлюпом или Писуном, не чувствуя себя при этом полной сволочью. Теперь мне объяснили, что все это не приветствуется дирекцией. Но зачем? Просто чтобы покричать и посмотреть, как я среагирую? И я догадался, что изменилось в кабинете с моего первого визита. Сам Акула. Из неприметного дядьки, прятавшегося под огнетушителем, он превратился в Акулу. В то самое, чем его называли. Значит, клички давались не просто так.
Пока я думал, Акула снова закурил.
— Чтобы я больше не слышал в своем кабинете этих глупостей, — предупредил он, вылавливая из моей папки предыдущий окурок. — Ты понял? Это все от желания унизить лучшую группу. Лишить ее полагающегося статуса.
— То есть, вы тоже считаете это слово ругательным? — уточнил я. — Но почему? Чем оно хуже просто «Птиц»? Или «Крыс»? «Крысы». По-моему, это звучит намного противнее, чем «Фазаны».
Акула заморгал.
— Вам, наверное, известно значение, которое все в него вкладывают, да?
— Так, — сказал он мрачно. — Хватит. Заткнись. Теперь я понял, почему первая тебя не выносит.