Эптон Синклер - Джунгли
Его зовут Тамошус Кушлейка, он скрипач-самоучка: ночью он упражняется в игре на скрипке, а днем работает на бойне. Сейчас он без пиджака, на его жилете пестрят узоры — потускневшие золотые подковы, а рубашка с розовыми полосками напоминает мятную карамель. Светло-синие с желтым кантом брюки военного образца вносят ту нотку властности, которая столь необходима дирижеру оркестра. В Тамошусе нет и пяти футов роста, но все-таки его брюки дюймов на восемь недостают до пола. Вы удивляетесь тому, где он мог выкопать их — вернее, вы удивились бы, но волнение, которое охватывает вас в его присутствии, не дает вам думать о подобных вещах.
Ибо он осенен вдохновением. Каждый дюйм в нем осенен вдохновением — можно даже сказать, своим особым вдохновением. Тамошус притопывает ногами, мотает головой, извивается и раскачивается из стороны в сторону; у него сморщенное, невыразимо-комическое лицо, а когда он исполняет какие-нибудь сложные пассажи, брови его сдвигаются, губы шевелятся, глаза подмигивают, даже концы галстука встают торчком. Время от времени он оборачивается к своим товарищам, кивая, делая знаки, бешено жестикулируя, и, кажется, всем своим существом уговаривает, молит о поддержке во имя муз и служения им.
Ведь остальным двум членам оркестра далеко до Тамошуса. Вторая скрипка — высокий худой словак в очках с черной оправой; у него покорный и терпеливый вид замученного мула; никакие понукания на него уже не действуют, и он тут же снова сбивается на привычный неторопливый шаг. Третий музыкант очень толст, у него красный меланхоличный нос, играет он с бесконечно томным выражением лица, возведя глаза к небу. Он ведет на виолончели басовую партию, поэтому никакие страсти его не задевают; неважно, что случится с дискантами, его дело извлекать один за другим длинные заунывные звуки с четырех часов пополудни до почти такого же часа следующего утра и получать за это треть общего дохода, равного одному доллару в час.
Не просидели гости за столом и пяти минут, как возбуждение сорвало Тамошуса Кушлейку с места; проходит еще несколько минут, и вот он начинает подвигаться к столам. Его ноздри трепещут, дыхание учащено — демоны подгоняют его. Он делает знаки своим товарищам, он кивает им головой, машет инструментом — и, наконец, с места поднимается долговязая фигура второй скрипки, и вот уже все трое, шаг за шагом, приближаются к пирующим. Валентинавичус в паузах подтягивает за собой виолончель. В конце концов они добираются до стола, и Тамошус влезает на стул.
Теперь он царит над окружающими в полном блеске своего величия. Одни гости едят, другие смеются и болтают, но можете не сомневаться — они слушают его. Он всегда фальшивит, его скрипка жужжит на низких потах, взвизгивает и дребезжит на высоких, но присутствующие обращают на это не больше внимания, чем на крики, грязь, шум и нищету вокруг. Из этого состоит их жизнь, с помощью такой музыки они изливают свою душу. Веселая и шумная, или заунывная и тоскливая, или страстная и непокорная — это их музыка, музыка их родины. Она раскрывает им свои объятия: стоит только отдаться ей — и исчезает Чикаго, его пивные, его трущобы: перед ними зеленые луга и сверкающие на солнце реки, могучие леса и одетые снегом холмы. Они видят родную природу, ушедшее детство; просыпаются старая любовь и дружба, смеются и плачут старые радости и печали. Кое-кто из гостей откидывается на стуле и закрывает глаза, другие колотят по столу, отбивая такт. Время от времени кто-нибудь вскакивает, громко требуя любимую песню, и тогда ярче загораются глаза Тамошуса, он подбрасывает скрипку, что-то кричит своим товарищам, и диким галопом они мчатся дальше. Мужчины и женщины хором подтягивают, вопят как одержимые, многие вскакивают с мест и притопывают, подымая стаканы и чокаясь с соседями. Вскоре кто-то просит сыграть старинную свадебную песню, прославляющую красоту невесты и радость любви. Взволнованный предстоящим исполнением этого шедевра, Тамошус начинает лавировать между столами, прокладывая путь к тому концу, где сидит невеста. Проход узок, не шире фута, а Тамошус мал, поэтому, занося смычок при низких нотах, он задевает им гостей, но все-таки протискивается дальше и непреклонно требует, чтобы его товарищи следовали за ним. Разумеется, звуков виолончели во время этого перехода почти не слышно; но вот, наконец, все трое возле новобрачной. Тамошус становится по правую ее руку и изливает душу в умиленных звуках.
Маленькая Онна так волнуется, что ей не до еды. Порою кузина Мария щиплет ее за локоть и приводит в себя, и тогда она пытается что-нибудь проглотить; но остальное время она просто сидит, и глаза ее полны испуганного изумления. Тетя Эльжбета порхает, как колибри, сестры Онны тоже бегают где-то за ее спиной, перешептываясь и едва переводя дух. Но Онна не слышит их — ее зовет музыка, и взгляд снова становится невидящим, и она прижимает руки к груди. Потом глаза ее наполняются слезами, но ей стыдно смахнуть их и стыдно плакать на людях, поэтому она отворачивается, слегка встряхивает головой и вдруг краснеет до ушей, заметив, что Юргис наблюдает за ней. Когда же Тамошус Кушлейка добирается до ее стула и взмахивает над ней своей волшебной палочкой, щеки Онны становятся пунцовыми, и кажется, что она вот-вот вскочит и убежит.
В эту опасную минуту ее спасает, однако, Мария Берчинскайте, которую тоже внезапно посещают музы. Марии нравится одна песня — песня о расставании влюбленных; она жаждет ее услышать, а так как музыканты этой песни не знают, Мария встает и начинает их обучать. Мария мала ростом, но сложение у нее богатырское. Она работает на консервной фабрике и целые дни ворочает банки с говядиной по четырнадцати фунтов весом. У нее широкое славянское лицо, скуластое и румяное. Когда она открывает рот, то, как это ни прискорбно, невольно вспоминаешь лошадь. Рукава ее синей фланелевой блузы теперь засучены, мускулистые руки обнажены. Вилкой она отбивает такт по столу и ревет свою песню голосом, о котором можно сказать только, что он заполняет все уголки комнаты. Музыканты старательно, ноту за нотой, повторяют за пей мелодию, отставая в среднем всего лишь на одни такт. Так пробираются они от куплета к куплету сквозь жалобу томящегося любовью пастуха:
Sudiev' kvietkeli, tu brangiausis;Sudiev' ir laime, man biednam,Matau — paskyre feip Aukszsziansis,Jod vargt ont svieto reik vienam![4]
Песня кончена, настало время произнести торжественную застольную речь, и с места поднимается дед Антанас. Дедушке Антанасу, отцу Юргиса, не больше шестидесяти лет, но на вид ему можно дать все восемьдесят. В Америке он всего полгода, но перемена не пошла ему впрок. В молодости он работал на бумагопрядильной фабрике, потом начал кашлять, и ему пришлось уволиться; в деревне болезнь прошла, но здесь, в Чикаго, он поступил на работу в маринадный цех дэрхемовской бойни, целые дни дышал холодным, сырым воздухом — и все началось снова. И вот сейчас, не успевает старик подняться, как его одолевает кашель, и он стоит, ухватившись за стул, отвернув в сторону бледное, изможденное лицо, пока приступ не проходит.
Свадебные речи обычно берут из какой-нибудь книги и заучивают наизусть. Но в юные годы дед Антанас слыл грамотеем, и действительно он писал любовные письма для всех своих друзей. Все знают, что он сам сочинил речь, в которой поздравляет и благословляет молодых, и поэтому с нетерпением ожидают ее. Даже бегавшие по комнате мальчишки и те подходят ближе и слушают, а кое-кто из женщин плачет, утирая глаза передником. Речь очень торжественна, так как Антанаса Рудкуса последнее время преследует мысль о том, что ему уже недолго жить со своими детьми. Все растроганы до слез, и один из гостей, добродушный толстяк Иокубас Шедвилас, владелец гастрономической лавки на Холстед-стрит, принужден встать и сказать, что, может быть, все совсем не так плохо, как кажется; потом, увлекшись, он уже от себя произносит маленькую речь, целиком состоящую из поздравлений, предсказания счастья новобрачным и таких подробностей, которые приводят в восторг всех молодых людей, но Онну заставляют покраснеть еще больше. Иокубас обладает тем, что его жена гордо называет Poetiszka vaidintuve — поэтическим воображением.
Теперь почти все гости насытились, и так как они чувствуют себя совершенно свободно, за столами постепенно становится пусто. Часть мужчин собирается у стойки; другие бродят по комнате, смеясь и напевая; третьи, собравшись веселым кружком, затягивают хоровые песни, не обращая внимания ни на других певцов, ни на оркестр. Всеми владеет какое-то беспокойство, словно они чего-то ждут. Так оно и есть. Последние любители поесть не успевают кончить, как столы с остатками пиршества сдвигают в угол, стулья и младенцев оттаскивают в сторону, и тут только начинается настоящий праздник. Тамошус, восстановивший силы кружкой пива, возвращается на свое возвышение и обозревает поле действия; он властно стучит по деке скрипки, затем бережно пристраивает инструмент под подбородком, изящно взмахивает смычком, ударяет по звучным струнам и, закрыв глаза, уносится душой на крыльях мечтательного вальса. Товарищ его вторит ему, но с открытыми глазами, глядя, если можно так выразиться, куда ступить; и, наконец, Валентинавичус, выждав немного и постучав ногой, чтобы уловить ритм, поднимает глаза к потолку и начинает гудеть.