Джон Фаулз - Мантисса
– А что случилось?
– Ничего особенного, дорогой. Все поправимо.
Он понимает – это неправда, и она понимает, что он понял.
Что-то слишком много получается понимания.
– Кто вы?
– Клэр. Твоя жена.
Она опять произносит это имя, но теперь с вопросительной интонацией, словно и сама усомнилась – она ли это. Он отводит глаза, смотрит в потолок. Странный какой-то потолок, но успокаивает; серебристо-серый, как чайка; да, чайки… чаек он знает; потолок чуть изогнут, образуя неглубокий купол, весь в маленьких квадратиках, будто простеган или подбит ватой, каждый квадратик – выпуклый, навесной, с небольшой, обтянутой мягкой материей пуговкой в центре. Впечатление такое, будто он состоит из бесконечных рядов кротовин или муравейников, перевернутых вверх дном. Где-то в воцарившейся на миг тишине раздается новый, навязчивый звук, не замеченное до сих пор тиканье часов. Врач снова склоняется над ним:
– Какого цвета у меня глаза?
– Темно-карие.
– А волосы?
– Темные.
– Цвет лица?
– Бледный. Гладкая кожа.
– Сколько мне лет, по-вашему? – Он молча смотрит. – Попробуйте угадать.
– Двадцать семь. Восемь.
– Отлично. – Она одобрительно улыбается, потом продолжает – деловым, нейтральным тоном: – Так. Кто написал «Записки Пиквикского клуба»?
– Диккенс.
– «Сон в зимнюю ночь»? – Он опять молча смотрит. – Не знаете?
– «В летнюю».
– Прекрасно. Кто?
– Шекспир.
– Какое-нибудь действующее лицо в пьесе помните?
– ОСНОВА. – Подумав, добавляет: – Титания.
– Почему вам запомнились именно эти двое?
– Бог его знает.
– Когда в последний раз вы видели ее на сцене?
Он закрывает глаза – думает; потом опять открывает их и качает головой:
– Не существенно. Ну-ка, восемью восемь?
– Шестьдесят четыре.
– От тридцати – девятнадцать?
– Одиннадцать.
– Очень хорошо. Высший балл.
Она выпрямляется. Он хотел бы объяснить, что все ответы взялись ниоткуда, и то, что он загадочным образом оказался способен отвечать правильно, только усилило непонимание. Он делает слабую попытку сесть, но что-то его удерживает… он плотно закутан в простыню, одеяло тщательно подоткнуто под матрас; да к тому же – слабость, которой нет желания противиться, словно в ночных кошмарах, когда между желанием двинуться и самим движением лежит бесконечность… бесконечное пространство детской кроватки.
– Лежите спокойно, мистер Грин. Вам ввели успокоительное.
Тайная тревога возрастала. И все же, видимо, можно было доверять этим настороженным, настойчивым темным глазам. В них виделась приглушенная ирония давнего друга – друга противоположного пола; сейчас взгляд был совершенно отстраненным, но в нем можно было заметить слабую тень более нежной заинтересованности. Другая женщина погладила его по плечу, снова претендуя на свою долю внимания.
– Нам надо перестать волноваться. Отдохнуть. Всего несколько дней.
Он неохотно переводит взгляд на ее лицо; это «нам» вызывает инстинктивное желание противоречить.
– Я вас никогда раньше не видел.
Женщина издает смешок, короткий и почти беззвучный, будто это кажется ей забавным: какая нелепость!
– Боюсь, все-таки видел, дорогой. Каждый день на протяжении последних десяти лет. Мы ведь муж и жена. У нас – дети. Ты должен это помнить!
– Я ничего не помню.
Она глубоко вздыхает и опускает голову; потом снова поднимает глаза на женщину-врача, стоящую по ту сторону кровати; но теперь он ощущает, что, укрывшись за профессионально сдержанной манерой, врач разделяет его возрастающую неприязнь к этому стремлению – пусть и не выраженному словами – обвинить, связать моральным императивом. Женщина слишком уж настаивает на своем праве обладания им, а ведь человеку необходимо прежде всего знать, кто он, только тогда он может захотеть, чтобы им обладали. Его охватывает непреодолимое желание остаться в неприкосновенности: пусть он – объект, на обладание которым она, может, и претендует, с этим бороться он не в силах, но он не ручной зверек, чтобы так легко поддаться этим ее претензиям. Лучше всего снова погрузиться в ничто, в лимб, в серебристо-серую, чуть слышно тикающую тишину. Он медленно опускает веки. Но почти в тот же момент раздается голос врача:
– Я хотела бы начать кое-какие предварительные процедуры, миссис Грин.
– Конечно, конечно. – Он замечает умильную улыбку на ее лице, взгляд устремлен на противоположную сторону кровати, женщины смотрят друг на друга. – Такое облегчение – знать, что он в хороших руках. – Молчание. Потом она продолжает: – Вы ведь сразу же дадите мне знать, если…
– Сразу же. Не волнуйтесь. Неспособность ориентироваться в первое время – явление совершенно нормальное.
Женщина – его предполагаемая жена – снова смотрит вниз, на него, все еще не убежденная, все еще молча обвиняющая. Он вдруг понимает, впрочем испытывая не сочувствие, а раздражение, что она ужасно взволнована: рецепта, как справляться с подобными ситуациями, у нее нет.
– Майлз, я завтра опять приду. – Он не отвечает. – Пожалуйста, постарайся помочь доктору. Все будет хорошо. Дети о тебе страшно скучают. – Она делает последнюю отчаянную попытку: – Джейн? Том? Дэвид?
Льстивый голос, слова гораздо больше похожи на давно просроченные счета за былые бессмысленные траты, чем на имена детей. Она опять вздыхает, наклоняется, быстро, словно клюет, целует его в губы: я водружаю здесь свой флаг. Это моя земля.
Он не стал смотреть, как она уходит, лежал, глядя в потолок; руки под простыней спокойно вытянуты вдоль боков. Обе женщины, тихонько беседуя, остановились у двери – вне его поля зрения. Успокоительное. Перебой в подаче энергии. Операция. Он пошевелил ступнями, потом провел ладонью по внешней стороне бедер. Голая кожа. А выше? Тоже голая кожа. Дверь закрылась. Женщина-врач снова оказалась рядом с ним. Протянула руку, нажала кнопку звонка у кровати и с минуту пристально разглядывала лежащего.
– Попробуйте понять – для них это тоже потрясение, шок. Люди обычно не осознают, насколько они зависят от возможности быть узнанными, ведь именно это служит им доказательством их существования. Когда случается что-то вроде того, что произошло сейчас, они пугаются. Чувствуют себя незащищенными. Понятно?
– На мне ничего нет.
Мимолетная улыбка – из-за этакого non sequitur5, а может быть, из-за того, что утрата одежды шокировала его больше, чем потеря памяти.
– А вам ничего и не нужно. Здесь очень тепло. Слишком тепло, по правде говоря. – Она касается своего белоснежного халата. – Я под халат вообще ничего не надеваю. Термостат здесь дает слишком высокую температуру, мы все жалуемся на это. И окон тут нет. – Пауза. – А вы знаете, что такое термостат?
– Некоторым образом.
Он приподнимает голову, вытягивает шею – впервые пытается осмотреть комнату. И правда, окна здесь нет, почти нет мебели, только небольшой столик и стул в дальнем левом углу, если смотреть от кровати, где он лежит. Стены обиты такой же серой стеганой, словно одеяло, материей, как и потолок. Даже дверь напротив изножья кровати обита так же. Только пол пощадили, будто пытаясь скрасить однообразие всего остального: он укрыт толстым тускло-розовым, почти телесного цвета, ковром; такой оттенок художники когда-то называли «цвет увядающей розы». Стеганое одеяло… обивка… тюрьма… он не улавливал связи, но уставился в глаза женщины-врача, и она, как видно, догадалась о том, чего он не смог выразить словами.
– Это – для тишины. Последнее слово науки. Акустическая изоляция. Мы переведем вас, как только вы начнете выздоравливать.
– Часы.
– Да. – Она указала рукой. Они висели на стене позади него, слева, ближе к углу комнаты, нелепо вычурные и разукрашенные швейцарские часы с кукушкой; там были и альпийские взгорья, и целый сонм неясных фигур – крестьяне, коровы, альпийские пастушьи рожки, эдельвейсы и Бог знает что еще; все это было выточено и вырезано на каждом свободном дюйме коричневого деревянного циферблата. – Их оставил нам предыдущий пациент. Джентльмен из Ирландии. Мы подумали, они несколько оживят обстановку.
– Но они ужасны.
– Они не будут вас беспокоить. Мы отсоединили ударный механизм. Они больше не кукуют.
Он не отводил взгляда от кошмарных часов, от их безумно перегруженного циферблата, цепей и гирь, напоминающих выпавшие внутренности. Они его очень беспокоили, символизируя что-то, чего он боялся, хотя и не мог сказать почему; они были аномалией, неуместным напоминанием обо всем, чего он не мог вспомнить.
– А он вылечился?
– Его случай был очень сложным.
Он поворачивает голову и снова смотрит на врача:
– Не вылечился?
– Я расскажу вам о нем, когда вы почувствуете себя лучше.
Он пытается переварить сказанное:
– А это не…
– «Не» – что?
– Сумасшедшие?
– Господи, конечно нет! Вы так же разумны, как и я. Возможно, даже больше, чем я.