Эмма Донохью - Падшая женщина
Здесь же торчали и девицы. Всегда две или три на каждом из семи острых углов Севен-Дайлз, с выбеленными лицами и темными, как вишня, губами. Мэри не была дурочкой, она прекрасно знала, что это шлюхи. Они смотрели сквозь нее, как будто не видели, и Мэри нисколько не удивлялась. Что им за дело до долговязой девчонки в сером платье на пуговицах, из которого она так стремительно вырастала, с густыми черными волосами, скрытыми под чепцом? Только одна из них, с отливающей глянцевым блеском лентой в прическе и шрамом, пересекавшим напудренную, белую как мел щеку, всегда улыбалась ей своей странной, кривой улыбкой. Если бы не ужасный рубец, который тянулся от глаза до рта, она была бы самым прекрасным созданием, которое только доводилось видеть Мэри. Ее юбки были иногда изумрудными, иногда клубнично-красными, иногда фиолетовыми; пышные, как будто надутые воздухом, они окружали ее словно облако, а грудь вздымалась над корсажем, словно пенка на закипающем молоке. Ее высоко взбитые волосы были серебряными, и алая лента в них казалась струйкой крови.
Мэри знала, что шлюхи были низшими из низших. У некоторых был вполне довольный вид, но конечно же они просто притворялись. «Девушка, которая теряет добродетель, теряет все», — сказала однажды мать. Она стояла в дверях; мимо, держась за руки, как раз проходили две девицы. Их розовые юбки раскачивались, как колокольчики. «Все, Мэри, ты меня слышишь? Если не будешь содержать себя в чистоте, никогда не получишь мужа».
Еще они были навеки прокляты. Об этом говорилось в стихах, которые Мэри заставляли учить в школе.
Пьяницы, шлюхи, воры, лгуныЖариться в пламени ада должны.
Холодными ночами, лежа под тонким потертым одеялом, Мэри любила представлять этот жаркий адский огонь. Вечное пламя! Она складывала ладони и воображала себе все его оттенки.
У самой Мэри не было ни единой цветной вещи, и ее невероятно тянуло ко всему яркому. Если у нее выдавалось свободных полчаса, самым любимым занятием Мэри было побродить по Пиккадилли и поглазеть на магазины. Деревянные вывески раскачивались на цепях; самой роскошной была вывеска золотых дел мастера: огромная позолоченная рука и молоточек. Она останавливалась возле каждой витрины и прижималась лбом к холодному стеклу. Как ярко горели лампы — даже среди бела дня! Как красиво были разложены шляпы, перчатки и туфли, они словно предлагали себя ее взгляду! Штабеля серебряных, золотых, кремовых тканей громоздились выше человеческого роста. От цветов ее рот буквально наполнялся слюной. Мэри никогда не заходила внутрь — она знала, что ее тут же вытолкают наружу, но смотреть… никто не мог запретить ей смотреть.
Ее собственное платье было тусклого серовато-коричневого цвета — для того, чтобы покровители школы видели, что девочки скромны и послушны, как говорила директриса. То же самое касалось чепцов и пелерин на пуговицах, которые предписывалось оставлять в школе вместе с книгами после уроков. Это делалось для того, чтобы родители не могли их продать. Однажды Мэри попыталась унести домой «Королей и королев Англии», чтобы почитать книгу ночью, в постели, при свете уличного фонаря, но ее поймали у школьных дверей и высекли, так что с ладоней долго не сходили красные отметины. Разумеется, это не остановило Мэри, а только сделало ее более изобретательной. В следующий раз, когда учитель забыл пересчитать книги в конце дня, она засунула «Жития святых мучеников для детей» между ног и вышла из класса маленькими шажками, как будто ее терзала боль в животе. Книгу она так и не вернула. Самой любимой картинкой Мэри была та, где святого поджаривали на огромной сковороде.
Помимо повседневного платья у Мэри было и воскресное, хотя Диготы ходили на службу в церковь Святого Мартина на Полях только дважды в год. Оно давно полиняло и приобрело грязно-бежевый цвет. Хлеб, который ела семья, скрипел на зубах: пекарь добавлял в него мел, чтобы сделать белее. Сыр был бледным и «потел», потому что молоко разбавляли. Если на столе у Диготов появлялось мясо — в те редкие дни, когда матери удавалось в срок закончить очередную порцию шитья, — оно было светло-коричневым, как опилки.
Не то чтобы они были бедняками. У Мэри, ее матери и человека, которого она должна была звать отцом, было по паре собственных башмаков; маленькому Билли тоже должны были справить пару, если только он не научится ходить слишком рано. Мэри знала, что бедность — это нечто совсем другое. Бедность — это когда сквозь прорехи в одежде видно голое тело. Или когда щепотку чая заваривают неделями, снова и снова, пока заварка не станет прозрачной, как вода. Или когда человек падает в обморок от голода, прямо посреди улицы. В дыхании мальчика из ее школы, который потерял сознание во время молитвы, чувствовался какой-то особый запах.
— Блаженны кроткие… — произнесла директриса, на секунду умолкла, явно недовольная тем, что ее прервали, и тут же продолжила: — Ибо они наследуют землю.
Но тот мальчик так ничего и не унаследовал, решила Мэри. На следующее утро ему снова сделалось дурно, и после этого он в школу не вернулся.
Да, Мэри знала, что ей есть за что быть благодарной. За кожаные подошвы, предохранявшие ее ноги от холода, за хлеб во рту, за то, что она, в конце концов, ходила в школу. Пусть там было невероятно скучно, но все же это было лучше, чем с восьми лет возить грязной тряпкой по полу в таверне, как девочка из соседнего с ними подвала. Немногие девочки продолжали посещать уроки в возрасте тринадцати лет — большинство родителей считали такое образование излишним. Но самой заветной мечтой Коба Сондерса было, чтобы его девочка научилась читать, писать и считать, — сам он этого не умел, и его вдова, из уважения к покойному, следила за тем, чтобы дочь никогда не пропускала занятий. Мэри была благодарна за все, что имеет, и не нуждалась в постоянных напоминаниях матери.
— Мы справляемся, разве нет? — говорила Сьюзан Дигот в ответ на любую жалобу и направляла на Мэри длинный мозолистый палец. — Мы сводим концы с концами, хвала Создателю.
Когда Мэри была маленькой, она слышала, как Бога называли Господь, и думала, что это тот, на кого работает мать. Каждую неделю мальчишка-посыльный притаскивал целый мешок лоскутов, скидывал его с плеч прямо к ногам Сьюзан Дигот и говорил:
— Господин сказал, что это должно быть готово к четвергу, или плохо вам придется. И больше никаких пятен, а не то он сбросит по два пенса с каждого шиллинга.
С тех пор в голове у Мэри закрепилась мысль, что Господь — это господин, хозяин всех людей и вещей на земле и что в любой момент он может призвать человека к ответу и проверить, как тот обращается с его имуществом.
Ночами ей снилось, как усатый француз преклоняет перед ней колено, а она прячет лицо за жестким кружевным веером. Шлюха со шрамом с перекрестка Севен-Дайлз качала головой, словно береза на ветру, и алая лента падала прямо в руки Мэри. Она была гладкой, как вода.
— Вставай, девочка!
Каждое утро ее будил голос матери. Мэри должна была вылить в сточную канаву наполненный до краев ночной горшок Диготов, раздуть вчерашний огонь в очаге и поджарить на почерневшей вилке тосты.
— Давай-ка поторапливайся. Твой отец не может прохлаждаться тут весь день.
Как будто он был ей отцом! Доброе отношение Уильяма Дигота к Мэри длилось не дольше, чем его ухаживание за вдовой Сондерс.
— Поди же сюда, разве ты не слышишь, что маленький Билли плачет?
Как будто ей было не все равно!
Мальчик был в десять раз ценнее девочки, Мэри знала это наверняка, хотя никто ей этого не говорил. Однако после рождения сына Сьюзан Дигот, как ни странно, не стала выглядеть более счастливой. Ее локти стали еще острее, а вспышки гнева участились. Иногда она смотрела на свою дочь с настоящей яростью.
— Мне надо кормить четыре рта, — пробормотала она как-то сквозь зубы, — и один из них — здоровой бесполезной девчонки.
Каждое утро, поджидая на углу молочника, — Мэри было велено особенно следить за тем, не кладет ли он в молоко улиток, чтобы оно пенилось, как парное, — она вспоминала самые приятные события своей жизни. Например, тот раз, когда мать взяла ее с собой, чтобы посмотреть на процессию лорд-мэра или салют на Тауэр-Хилл на прошлый Новый год. За завтраком Мэри макала тосты в большую чашку с чаем, чтобы немного их размочить, и представляла себе свое блестящее будущее. По утрам служанка будет вплетать ей в косы алую ленту, и ее волосы будут блестеть, как уголь. И звуки в ее будущем будут совсем другие, не такие, как здесь: флейты, топот копыт, взрывы серебристого смеха.
Весь день в школе, переписывая с доски правила и попутно исправляя ошибки своих соседок, Мэри думала о ярких, волнующих красках. Школьные задания не требовали от нее почти никаких усилий, и это было не слишком хорошо. Директриса говорила, что это гордыня, но Мэри считала нелепостью притворяться глупее, чем ты есть. Всегда, с самого начала занятий, учеба давалась ей чрезмерно легко. Вместе со всеми она повторяла вслух правила и молитвы и воображала себе великолепные платья с фижмами и шлейфами в десять футов длиной. Мэри возвышалась над другими, младшими, девочками почти на целую голову.