Борис Васильев - Были и небыли
Он завел неопределенную и необязательную беседу, как только вошел и увидел князя. Увидел его сосредоточенный взгляд, нервозную подвижность, странный румянец на впалых щеках; Насекин был серьезно болен («надорван» — как про себя определил это состояние корреспондент), и Макгахану показалось, что князя необходимо отвлечь от какой-то мучающей его навязчивой идеи. И он начал разговор, надеясь включить в него больного, может быть, рассердить или обидеть, но увести от изнурительных дум.
— Душа человеческая сложна, а разум — причудлив: только дети и гении размышляют на общечеловеческом языке. Я прожил весьма пеструю жизнь, вдосталь помыкался по свету и знаю, что неграмотный кочевник нисколько не глупее своего ровесника, получившего образование в Кембридже или Сорбонне. Сумма знаний современного цивилизованного человека в восьмидесяти случаях из ста напоминает мне банковские вклады: их заботливо хранят, Но ими почти не пользуются. А истый сын природы должен пускать в оборот все свои знания, иначе он просто не выживет. И это придает его жизни тот смысл, которого мы лишены.
— Смысл, жизнь, — странным резким голосом перебил князь. — В жизни нет никакого смысла, потому что жизнь всего-навсего смерть, растянутая на неопределенный срок. Попробуйте поискать смысл в смерти, это куда плодотворнее, Макгахан.
Корреспондент помолчал, с грустью глядя на князя, по-прежнему нервно метавшегося по комнате. Опыт не удался, и Макгахан тут же отбросил его, заговорив куда серьезнее и тише:
— Друг мой, мне довелось повидать такое, чего не в силах описать и куда более талантливое перо, чем мой корреспондентский карандаш. Поверьте, я не из породы равнодушных: события, свидетелем которых я был, сократили мои дни на этой земле. Да, в каждом из нас сидит зверь. Сидит на цепи, откованной веками цивилизации. Но парадокс заключается в том, что, если человек сам спускает этого зверя с цепи, общество дружно объявляет его уголовным преступником, стоящим вне закона. Но если этот же самый закон спускает с цепи зверя, то человек уже не несет никакой ответственности перед обществом: удобно, не правда ли?
— Вы пытаетесь оправдать убийц?
— Я не оправдываю убийц, я хочу понять, почему человек становится убийцей и нет ли в этом нашей общей вины.
Насекин перестал метаться и остановился перед Макгаханом. Помолчал, в упор глядя лихорадочно поблескивающими глазами.
— Как считаете, человек рождается в мучениях?
— Библия утверждает это, — улыбнулся американец.
— Библия утверждает мучения женщины, а я спрашиваю о младенце. Вы помните свою боль при рождении?
— Нет, естественно. Но, полагаю, не потому, что ее не было, а потому, что не было памяти.
— Значит, боль есть только тогда, когда есть память? Нет памяти — нет боли?
— Простите, князь, это софизм.
— Софизм, — задумчиво повторил Насекин. — Человек рождается, не ощущая боли, а умирает в мучениях — тоже софизм? Женщина, отдающаяся по любви, испытывает неземное блаженство, а при насилии — ужас, боль, отвращение: тоже софизм? Что есть смерть — последнее мгновение жизни или первый миг небытия: опять софизм? Не слишком ли много софизмов для того, чтобы выстроить закономерность, Макгахан?
Американец не спешил с ответом, понимая, что Насекин и не нуждается в нем. Ответ заключался в самих вопросах: оставалось лишь изложить то же самое в утвердительной форме. Нет, князь был не надорван — князь был сломлен. Насекин не только видел убийц и убийства — он сам стал убийцей; совесть раздвоилась, разошлась на непримиримые полюса, и согласовать ее уже было невозможно. Эта раздвоенная совесть разрывала Сергея Андреевича изнутри, и Макгахан не знал, чем тут можно помочь.
— Хорошо бы вам переменить обстановку, князь, — сказал он, мучительно ощущая собственную фальшь. — Хотите посетить Америку? У меня добрых полторы тысячи друзей, и каждый с радостью примет вас. Новая страна, новые люди…
Князь улыбался. Корреспонденту показалось, что улыбается он так, как улыбался ранее. Это обнадеживало, и Макгахан с юмором начал описывать свою родину, не скупясь на обещания и всячески стараясь заинтересовать Насекина. Князь продолжал все так же улыбаться, а спросил вдруг, перебив на полуслове:
— Вернемся к закономерностям софизмов, Макгахан? Вы не беретесь их сформулировать?
— Ох, князь, князь, — сокрушенно вздохнул американец. — Дались вам эти софизмы.
— Мы все убийцы, — медленно, почти торжественно сказал Сергей Андреевич. — Все, Макгахан, без малейшего исключения. Убийцы — правители, бросающие народы, точно стаю волков, уничтожать друг друга. Убийцы — политиканы всех мастей, натравливающие эти народы. Убийцы — священнослужители, благословляющие войны, казни и репрессии. Убийцы — вы, господа корреспонденты, и вы, господа писатели, возвеличивающие собственную нацию и уничижающие всех инакомыслящих. Убийцы — жены, ласкающие своих мужей, пропахших кровью, и дети, по неведению играющие с ними. Убийцы все. Все!.. — Князь торопливо вытер мокрое от пота лицо. — Это — констатация сущего, причина спрятана глубже. Всего одна причина: ложь. Человечество лжет, Макгахан, лжет привычно, убедительно и даже искренне, ибо разучилось уже говорить правду. Спросите, почему? Да потому, что все, все до единого преследуют какие-то цели — будь то чин или должность, власть или слава, деньги или наслаждения. Потому-то и лгут монархи и президенты, чиновники и философы, верующие и атеисты, образованные и необразованные, мужчины и женщины: ведь при достижении цели не стесняются в средствах, и ложь — лучшее из средств. И она стала единственной формой общения, доступной, понятой и принятой всем миром, и говорящих правду в лучшем случае объявляют сумасшедшими. Ложь есть величайшее достижение цивилизации, она совершенствуется из года в год и будет совершенствоваться всегда, постоянно, пока не уничтожит человечество, как ржавчина уничтожает железо. — Он замолчал, устало поникнув, ссутулившись. Помолчав, сказал тихо: — Я устал, очень устал, Макгахан. Извините, придется лечь.
— Может быть, позвать врача или сестру?
— Как всегда, ищете лекарство от всех болезней? Но вы мне уже прописали его: когда нет памяти, нет и боли, — князь грустно улыбнулся. — Я неуклюже шучу. Прощайте, друг мой.
— До завтра, князь, — Макгахан пожал вялую руку Насекина. — Я задержусь здесь и буду вашим частым гостем, если не возражаете.
— Бога ради, — вздохнул Сергей Андреевич, садясь на постель. — Мне всегда приятно видеть вас.
Корреспондент был уже в дверях, когда услышал тихий смешок. Оглянулся: князь, улыбаясь, смотрел на него.
— Знаете, какая забавная мысль пришла мне в голову, Макгахан? Смерть — последняя неприятность, которую человек доставляет своим друзьям. Неплохо, а?
— Слишком цинично для смеха, — проворчал американец. — Сочините что-нибудь поостроумнее — посмеемся вместе.
И, еще раз поклонившись, вышел из комнаты.
2Добровольческий отряд братьев Рожных все более превращался в санитарный кордон: участились случаи сыпного тифа, грозившего лавиной ринуться в Россию с обозами погонцев и эшелонами раненых. Не хватало медикаментов, палаток, дезинфицирующих средств да и просто обслуживающего персонала: вместо того чтобы разворачивать отряд, братья-близнецы все неохотнее пересылали деньги.
Из Смоленска вернулась Глафира Мартиановна. Леночка была благополучно доставлена, обласкана, зацелована и без малейших проволочек принята в семью. Сама Глафира Мартиановна так же была зацелована, снабжена на дорогу множеством сентенций и одним категорическим приказом: немедленно вернуть в Смоленск Ивана. Маша и сама искала брата, но он доселе так и не появился.
— Не беспокойтесь, Мария Ивановна, обоз на внутренних маршрутах используется, — успокаивал Рихтер. — Коли транзит получат, так уж меня не минуют. Тотчас же и доложу.
— По дороге слыхала я, что Рожных сейчас в Кишиневе, — сказала Глафира Мартиановна.
Рихтер проверил телеграфным запросом. Слух подтвердился: братья-миллионщики добивались каких-то поставок.
— Газетками их припугните, газетками, — советовал он. — Эта братия не любит огласки.
До Кишинева Маша добралась благополучно. С трудом сняв номер в дешевой гостинице, разыскала братьев Рожных. Оставив записку с просьбой принять ее по неотложному делу, вернулась к себе, полагая, что свидание может состояться только на следующий день. С дороги она чувствовала себя разбитой, ощущала жар и головную боль, но отдохнуть не пришлось: получив ее записку, Рожных тотчас же отрядили за нею коляску.
— Рад, душевно рад, — добродушно улыбаясь, сказал рослый мужчина, как только Маша вошла в гостиную. — Не забыли еще, кто таков я и чем отличен? Осмелюсь напомнить, что я — Филимон Донатов Рожных, а от брата Сильвестра родинкой отмечен. А это, стало быть, братец мой, Сильвестр Донатов Рожных — без родинки.