Арнольд Беннет - Заживо погребенный
Попозже он вышел из дому; как человек, пожалуй, имеющий причины смыться незаметно. Он принял великое, чрезвычайное решение. Украдкой он прошел по Вертер-стрит на Главную, и там мгновение помешкал перед писчебумажной лавкой Столи, она же — библиотека, царство кожаных сумочек и жрецов изобразительного искусства. В лавку Столи он вошел, краснея и трепеща — он, пятидесятилетний господин, лишенный возможности увидеть собственные пальцы на ногах, — и спросил несколько тюбиков краски. Энергичная юная особа, знавшая о живописи и графике, повидимому, всё, пыталась продать ему великолепный, сложный ящик с красками, легко преображавшийся в стульчик и мольберт и включавший палитру той формы, которую предпочитал покойный Эдвин Лонг, член королевской академии; набор красок, одобренный покойным лордом Лейтоном, президентом королевской академии; и особую олифу, которой пользовался (как она сказала) Уистлер. Прайам Фарл ушел из лавки без этого аппарата для сотворения шедевров, но не ушел без этюдника, который не намеревался покупать. Слишком уж была энергична юная особа. Он не решался проявить твердость, из опасенья, что вдруг она на него накинется и заявит, что отпираться бесполезно, она знает: он — Прайам Фарл. Он чувствовал себя виноватым и знал, что это у него на лбу написано. Спеша по Главной улице с этюдником, к реке, он замечал, что полицейские на него смотрят косо, навостряют шлемы, будто хотят сказать: «Эй, послушай-ка! Так дело не пойдет! Ты же в Вестминстерском аббатстве похоронен! А будешь нахальничать, за решетку угодишь!»
Был отлив. Он пробрался на песчанный берег, чуть повыше пароходного причала, и спрятался среди свай, боязливо озираясь. Как будто готовился к преступлению. Потом он открыл этюдник, смазал палитру, попробовал на руке, достаточно ли мягки кисти. И сделал этюд сцены, которую видел перед собой. Сделал быстро, меньше, чем за полчаса. Он в жизни сделал тысячи таких цветных «пометок», и ни с одной из них обычно не хотел расстаться. Ужасно он не любил расставаться со своими пометками. Теперь-то братишка Дункан до них добрался, если только пронюхал его парижский адрес, а Дункан уж пронюхал, это как пить дать.
Кончив этюд, он его оглядел, слегка прищурясь, отступя метра на три. Этюд удался. Если не считать нескольких карандашных загогулин, начертанных по чистой рассеянности и тотчас уничтоженных, это был первый его опыт с тех пор как умер Генри Лик. Но вышло очень даже хорошо. «Сомненья быть не может в том, кто это сделал!» — пробормотал он; и прибавил: «В том-то и штука. Любой знаток в минуту раскусит. Только один человек на свете мог это сделать. Нет уж, изображу-ка я что похуже!»
Тут, при виде влюбленной парочки, он со стуком захлопнул этюдник. Зря старался. Парочка исчезла в тот же миг, глубоко возмущенная тем, что посягнули на ее укрытье среди свай.
Уже смеркалось, когда Прайам воротился, и Элис близилась к завершенью пирога; он унюхал дивное тому подтверждение. Тихонько прокравшись наверх, он положил кисти на пустом чердаке. Потом хорошенько вымыл руки, чтоб не пахли краской. И за ужином сумел изобразить полнейшую невинность.
Она была весела, но эта веселость явственно ей стоила усилий. Зашел, разумеется, разговор о сложившемся положении дел. У нее, оказывается, еще остались деньги в банке — на полгода хватит. С напускной беспечностью он объявил, что о деньгах не стоит беспокоиться; тут все очень просто; деньги у него есть, и он всегда сумеет сколько угодно заработать.
— Если ты воображаешь, что я тебя отпущу на новое место, — сказала она, — так ты сильно ошибаешься. На этом — точка.
И поджала губы.
Он поразился. Никогда больше чем на полчаса подряд он не мог запомнить, что он отставной лакей. И, конечно, не в ее привычках — ему про это напоминать. Представить себя в роли лакея было комично и трагично. Лакей из него — не лучше, чем биржевой маклер или канатоходец.
— Я об это и не помышлял, — промямлил он.
— Тогда о чем же ты помышлял? — вскинулась она.
— Ах, даже сам не знаю, — ответил он туманно.
— Потому что все это, про что объявляют — работа по дому, конверты там надписывать, граммофонами торговать — все это ерунда на поеном масле, понимаешь!
Он содрогнулся.
На другое утро он купил холст 36 X 24, еще кистей и красок и тайком отнес все это на чердак. К счастью, настал как раз день уборщицы, и Элис была так поглощена, что его не замечала. С помощью старого стола и подноса из дорожного сундука он соорудил подобие мольберта и начал делать из своего этюда неважную картину. Но уже через четверть часа он обнаружил, что неважные картины может писать с тем же успехом, как служить в лакеях. Ну не умел он рассусоливать тона, подпошливать валер. Не умел и всё; от одних попыток ему скоро стало тошно. Каждый человек способен порою опуститься, не удержаться на высшей своей точке; и кой в чем Прайам Фарл очень и очень мог опуститься. Но не на холсте! Здесь он был всегда на высоте. Он передавал природу так, как он природу видел. Тут инстинкт, не совесть даже, не позволял снижать планку.
В течение трех дней, в течение которых он не пускал Элис на чердак, отчасти с помощью вранья, отчасти запирая дверь, картина была окончена; а он не помнил ничего на свете, кроме своего искусства. Он стал другим человеком, очень беспокойным человеком.
— Бог ты мой! — восклицал он, разглядывая свою работу, — а я умею писать картины!
Художники, бывает, беседуют сами с собой подобным образом.
Картина была дивная, ослепительная! Сколько воздуха! Какая поэзия! А уж верность натуре! Точно такие картины он имел обыкновенье продавать по восемьсот, по тысяче фунтов, покуда не был погребен в Вестминстерском аббатстве! Одна беда — каждый сантиметр картины кричал: «Прайам Фарл», в точности, как было и с этюдом.
Глава VII
Исповедь
В тот вечер он был страшно возбужден, и, кажется, даже не пытался скрыть свое возбуждение. Собственно, он и не мог бы его скрыть, как бы ни старался. Жар творенья нашел на него — все прежние порывы, все изнурительные радости. Дар дремал, как лев в чащобе, и вот он выпрыгнул, голодный, алчный лев. Месяцами не брался он за кисть; месяцами душа проворно уклонялась от самой мысли о живописи, довольствуясь лишь видом красоты. Неделю тому назад, спроси он себя, будет ли снова писать, он бы скорей всего ответил: «Да нет, пожалуй». Вот как не знает человек собственной природы! Но теперь этот лев стоит над ним, и лапой давит грудь, и сколько производит шума!
Теперь он понял, что последние несколько месяцев были как бы прелюдия; не писать нельзя — иначе спятишь; все остальное — вздор. Еще он понял, что писать он может в единственной манере — манере Прайама Фарла. Если откроется, что Прайам Фарл не погребен в Вестминстерском аббатстве; если поднимется скандал, и будут неприятности с законом — ну чтож, тем хуже! Но он будет писать.
Не ради денег, заметьте! Попутно, разумеется, и деньги будут. Это само собой. Впрочем, он уже успел совсем забыть о финансовой стороне жизни.
И вот он бродил взад-вперед по гостиной на Вертер-роуд, протискиваясь между буфетом и столом, сокращая круги вокруг камина, возле которого сидела Элис с приспособлением для штопки на коленях, в очках — она надевала очки, когда надо было подробно разглядеть что-то очень темное. Гостиная была ужасна в прелестном духе Патни: гравюрки по картинам Б. У. Лидера, чл. корол. академии, навязчиво жизнеподобные обои, ярко коричневая мебель о ребристых ножках, ковер, имевший все черты отставной гувернантки, пристрастившейся к спиртному, темное облако на потолке над сильной лампой. К счастью, эти подробности его не раздражали. Они и не могли его раздражать: он их не видел. Когда его глаза не радовались красоте, они и вовсе отвлекались, куда-то уходили от впечатлений мира. Что же до меблировки, понятия его на этот счет были весьма просты: в доме должно быть кресло.
— Гарри, — сказала его жена, — может, тебе бы лучше присесть, как думаешь?
Спокойный голос здравого смысла остановил его круженье. Он посмотрел на Элис, она сняла очки и посмотрела на него. Печатка мотнулась на часовой цепочке. Его и раньше подмывало довериться кому-то, а рядом с ним была жена, человек не просто под рукой, под боком, но самый подходящий человек. И — подступило: все-все ей рассказать; она поймет; всегда все понимала; и никогда себе не позволяла всполошиться. Самые немыслимые происшествия, едва ее коснувшись, как-то сразу превращались в простейшую, привычнейшую повседневность. Такая катастрофа с пивоварней! Она же отнеслась к ней так, будто руины пивоварен — зрелище, которое мы наблюдаем на каждом перекрестке.
Да-да, надо все ей рассказать. Три минуты назад он и не помышлял рассказывать ей, или кому бы то ни было, что бы то ни было. В одну минуту он решился. Открыть ей свою тайну, и это плавно подведет к картине, которую он кончил.