Анатолий Мариенгоф - Циники. Бритый человек (сборник)
На ночном столике рядом с маленьким, будто игрушечным, браунингом стоит коробка с шоколадными конфектами. Несколько пьяных вишен рассыпались по гладкому грушевому дереву.
– Дайте же мне коробку…
Левый уголок ее рта уронил тонкую красную струйку. Сначала я подумал, что это кровь. Потом успокоился, увидав запекшийся на нижней губе шоколад.
Я прошептал:
– Как вы меня напугали!
И, наклонившись, вытер платком красную струйку густого сладкого рома. Тогда Ольга вытащила из-под одеяла скрученное мохнатое полотенце. Полотенце до последней нитки было пропитано кровью. Грузные капли падали на шелковое одеяло.
Она вздохнула:
– Стрелялась, как баба…
И выронила кровавую тряпку.
– …пуля, наверно, застряла в позвоночнике… у меня уже отнялись ноги.
Потом провела кончиком языка по губам, слизывая запекшийся шоколад и сладкие капельки рома:
– Удивительно вкусные конфекты…
И опять сделала улыбку:
– …знаете, после выстрела мне даже пришло в голову, что из-за одних уже пьяных вишен стоит, пожалуй, жить на свете…
Я бросился к телефону вызывать «Скорую помощь».
Она сказала:
– К вечеру я, по всей вероятности, умру.
30Операцию делают без хлороформа.
31У Ольги сжались челюсти и передернулись губы. Я беру в холодеющие пальцы ее жаркие руки. Они так прозрачны, что кажется – если их положить на открытую книгу, то можно будет читать фразы, набранные петитом.
Я шепчу:
– Ольга, вам очень больно?.. я позову доктора… он обещал вспрыснуть морфий.
Она с трудом поднимает веки. Говорит:
– Не ломайте дурака… мне просто немножко противно лежать с ненамазанными губами… я, должно быть, ужасная рожа.
32Ольга скончалась в восемь часов четырнадцать минут.
33А на земле как будто ничего и не случилось.
Бритый человек
Меня много занимал писанный мною пейзаж, на первом плане которого раскидывалось сухое дерево. Я жил тогда в деревне; знатоки и судьи мои были окружные соседи. Один из них, взглянувши на картину, покачал головою и сказал: «Хороший живописец выбирает дерево рослое, хорошее, на котором бы и листья были свежие, хорошо растущие, а не сухое».
ГогольПервая глава
1Мы бегаем по земле, прыгаем по трамваям, носимся в поездах, и все для чего? Чтобы поймать за хвост свое несчастье.
Одному оно попадается в руки под видом эфемернейшего существа с голосом, как журчеек, и с такими зеркалами души на лице, что хоть садись и сочиняй стихи. Другому – в коварливой приятности ответственного поста. Третьему – под обликом друга с широким сердцем, в котором, кажется, поместишься без остатка. И не то что свернувшись калачиком, скрючившись крендельком или загогулькой. Ничего подобного. Хоть в стрелку вытягивайся, похрустывая конечностями.
Свое несчастье я поймал в Пензе в шелудивый осенний день. Это случилось ровно пятнадцать лет назад.
Сковорода сказал про Моисея, что он с невидимого образа Божия «будто план сняв, начертал его просто и грубо самонужнейшими линиями и по нему основал жидовское общество».
Я пишу книгу о моем несчастьи, может быть, еще более невидимом. Мне бы хотелось последовать Моисею.
2Наша частная Пустаревская гимназия помещалась в оскотовелом здании мохрякого кирпича. Здание пензякам казалось громадным. У нас ведь так говорили:
– А где вы живете, добрейший Василий Петрович?
– Живу я, Петр Васильевич, у фонталки в большом двухэтажном доме.
Само собой, что здание в четыре слоя было гордостью города. Его показывали зашельцам. О нем упоминали в домовитых хрониках. Им козыряли пензенские патриоты, когда у них разгорался спор стародавний с патриотами тамбовскими. Здание стояло на главной улице. Улица была крючкастая, горбоносая. Она лезла в гору тяжело, с одышкой, еле передвигая ухабистые, выбоинистые, худо и лениво мощенные ступни мостовой.
На горе сидел забор. Обрюзглый. Крашенный желчью. Расползшийся, будто куча. Похожий на острог. А также на полковника Боткина, командира Приморского драгунского полка, квартировавшего в Пензе. Колокольня же соборная походила на пензенского губернатора фон Лилиенфельд-Тоаля, тщательного средневека с неулыбающимся ртом.
3Из Нижнего Новгорода, из дворянского какого-то заведения, в нашу Пустаревскую гимназию перевелась достопримечательность. Надо сказать, что всегда у меня была к достопримечательностям склонность. Будь то седобородый красавец архиерей, питомец Пажеского корпуса, носивший клобук монаший, словно сверкающий кивер синего кирасира, или разважничавшийся волкодав со многими медалями столичных собачьих выставок, непременный спутник полицмейстерской дочки с личиком из монастырского воска и глазами нежнейшей голубизны свежевыпавшего снега ясных и очень морозных ночей.
Когда достопримечательность из дворянского института появилась в нашей гимназии, у меня от первого взгляда запрыгала невидимая жилка над правой бровью и заползали по хребту мурашки, не существующие в природе.
Мне тут же смертельно захотелось подбежать к нему, лепетать какие-то жалкие слова, лебезить, угождать, заискивать с глазами, залосненными лестью.
Для преодоления противного желания потребовалось довольно мучительное усилие. Я его проделал. Но ладонь, тяжелая и холодная, продолжала лежать на груди.
Кроме того, я определенно завидовал и злился на Сашу Фрабера. Он, к моему изумлению, не только как ни в чем не бывало посадил институтца к себе на парту, но на первых порах даже держался по отношению к нему покровительственного тона. Саша Фрабер – гимназист с ластиком, с часами, с карандашом в жестяной капсюльке и перочинным ножиком с тремя лезвиями, ногтечисткой, зубоковырялкой, подпильником и ножничками. Если к Саше Фраберу обращались с вопросом, хотя бы самым пустяковым и ничего не значащим, он обычно отвечал: «Я об этом должен подумать».
И собирал на лбу кожу в крупную складку. Саша Фрабер не любил, чтобы его торопили: «Если ты хочешь услышать мое мнение, пожалуйста, не мешай мне думать».
В такую минуту было бы неблагоразумно сунуть ему под мышку нужную тетрадь или книгу: «Разве ты не видишь, что я думаю?» – кричал он на не в меру прытковатого приятеля и гневно швырял на пол злосчастную книгу.
Маленькие фраберовские недостатки росли в тот день в моих глазах с неимоверной быстротой, принимали чудовищные размеры. Я говорил самому себе: «Нечего тут и обсуживать; толстозадое „подумать“ тебя ограбило. Полюбуйся, как этот гнусный карандаш в капсюльке без всякого затаенного волнения расхаживает по коридору с твоим институтцем. Как без малейшей трепетливости кладет руку на его светящийся лаковый пояс. Как без бьющегося сердца расчесывает свой дурацкий нафиксатуренный ершик черепаховой гребенкой, извивающейся в пальцах, словно полоска бумаги».
И спазма перекусывала мне горло.
4Я уже упомянул, что свое несчастье поймал за хвост пятнадцать лет тому назад. Да, теперь легко сказать: «Свое несчастье».
Через пятнадцать лет не великое дело догадаться. Так накануне золотой свадьбы «жених» приходит к мысли, что полстолетия тому назад он, как последний длинноухий осел, влюбился в бесповоротную каргу. А семидесятилетнюю «невесту» осеняет откровение, что в прошлом веке она нерассудно отдала свое шаловливое сердце бесчувственному чурбану. Какая цена их запоздалой мудрости? Что могут изменить их старческие слезы? Милая карга и дорогой чурбан, постарайтесь весело отпраздновать свою золотую свадьбу. Ну возьмите же себя в руки. Улыбайтесь. Принимайте поздравления. Пусть ваши многочисленные дети, внуки и правнуки думают, то вы прожили замечательную жизнь. Пусть они считают, что вы счастливы. Все равно каждый из них или повторит вашу ошибку, или сделает свою собственную. Некоторые, по всей вероятности, станут менять своих спутниц и спутников жизни. В этом случае они под старость будут бранить себя за глупые измены. Им будет казаться, что они потеряли счастье в тот день, когда сбежали от своей первой подруги или от своего первого возлюбленного. Потому что любовное разнообразие откроет им, что в любви нет ничего разнообразного. Они скажут себе: «Не для чего было городить огород. Хороший товар нужнее, чем пустоголовая любовница. В конце концов, с дурой даже не так сладко спится, как это кажется». А когда последние объятия повторят им только то, что они узнали в первую ночь, они поймут, что во всем виноваты лживые загадочные слова, которыми фантазеры обозначили нечто заурядное. Они возненавидят слова «наслаждение», «страсть», «сладострастие». Будут уверять, что с поэзией необходимо бороться как с расстройством желудка, потому что самый безобидный понос может во всякую минуту перейти в дизентерию. В разговоре они станут пользоваться словарем газетного репортера, судебного заседателя, гинеколога. Будут говорить: «половой акт», «совокупление», «соитие». И сойдут в могилу циниками, до последнего волоса разочарованными в любви. А ведь их прабабушки накануне золотой свадьбы разочаровались всего-навсего в своем трудолюбивом возлюбленном.