Борис Васильев - Кажется, со мной пойдут в разведку...
— Федя, сколько времени?
— Давай, Генка, трави, — сквозь зубы говорит он. — Трави без остановки.
Что я только ему не рассказывал в ту жуткую черную ночь! Книги, и фильмы, и всю свою жизнь, как она есть, без вранья, и даже то, как я познакомился с Владленой и почему оказался здесь. Мы все-таки вышли на какую-то дорогу и долго шли по ней, а потом опять сбились, пересекли луг и угодили на бесконечное картофельное поле. Спотыкались в глубоких бороздах, путались в ботве, а я все говорил и говорил, пока вдруг Федор не остановил меня:
— Погоди, Генка. Слушай, или это в ушах у меня шумит?..
Я напряженно прислушиваюсь и наконец улавливаю далекий собачий лай.
— Собаки, Федя! Собаки лают!..
— Да… да… — тихо и безразлично говорит Федор. — Это хорошо. Брусняты, значит…
— Ура! — кричу я. — Тут чуть-чуть, Федя! Километра три…
— Иди, Генка. Я сейчас. Передохну только…
И он медленно опускается в ботву. Я подхватываю его, пытаюсь приподнять, но он стал куда тяжелее, чем обычно.
Я долго уговариваю его, тяну, волоку, от страха не понимая, что он потерял сознание. Потом оставляю эти бесплодные попытки и сажусь рядом, тупо глядя на него:
— Федя! Федь, ты слышишь меня?..
Он не отвечает. Лежит в борозде, вытянувшись во всю длину. Может быть?.. От страха я сразу покрываюсь потом, осторожно приникаю к нему и слушаю, слушаю…
Дышит!..
Лихорадочно срываю с себя куртку, свитер. Курткой накрываю его до подбородка, свитер подсовываю под голову. Это все, что я могу для него сделать. Нет, не все: я должен привести людей. И я, задыхаясь и путаясь в ботве, бегу через бесконечное поле на собачий лай, а впереди по-прежнему не видно ни зги. Я спотыкаюсь о борозды, падаю и снова бегу, пока не натыкаюсь на плетень.
Здесь я останавливаюсь. Пот застилает глаза, в уши часто и тупо тукает сердце, и я уже не слышу никакого собачьего лая. В глазах какая-то пелена и яркие точки, и ни черта не видно. Потом различаю что-то темное, соображаю, что это дом, и мешком переваливаюсь через плетень.
Почему-то я не стучу в этот дом, а пересекаю двор и выхожу на улицу. Я выглядываю огонек, но избы безглазо смотрят на пустынную улицу. И тут я замечаю новый, в три окна дом и дряхлую березу у крыльца. Я прятался под нею, когда Ане открывали дверь. Стучу кулаком. Грохот отдается по всей улице, но я все равно стучу. Наконец старческий глухой голос спрашивает:
— Кто там?
— Несчастье! — кричу я. — Человеку плохо! Мы испытатели!
— Какие испытатели?
— Ну, машину испытываем! Рядом с вами, через речку…
И вдруг слышу какой-то разговор.
Дверь распахивается:
— Ты, Гена?
На пороге Аня. Белая рубашка, плечи прикрыты платком. За нею — костлявый старик в кальсонах и какая-то женщина.
— С Федором плохо. Лежит на поле, без сознания.
— Входи. Я оденусь.
Вхожу в избу. Старик зажигает свет и остается стоять, во все глаза глядя на меня. Из-за занавески пялится женщина. Аня уходит за эту занавеску.
— Рассказывай.
Сажусь на лавку и начинаю рассказывать. Дед буравит меня глазищами. За занавеской что-то бормочет женщина.
— Ну, все! Замолчали! — резко обрывает ее Аня.
Она выходит уже в брюках и свитере, деловито поправляя волосы:
— Ты почему в одной рубашке?
— Федору оставил.
— С ума сойти! Деда, дай кожушок.
Дед покорно приносит что-то вроде овчинного пиджака. Я надеваю его, вслед за Аней иду к дверям.
— Анечка! — растерянно кричит женщина. — Ночь ведь!..
— Ладно! — сердито говорит Аня. — Не одна ведь иду.
Мы оказываемся на улице. Старик и женщина смотрят из дверей. Кажется, женщина плачет.
— Не дотащим, — соображаю я наконец. — Он тяжелый.
— Да? — Она сердито покусывает нижнюю губку. — Пошли.
— Куда?
— Пошли, пошли, Лешка сегодня дома.
Мы поднимаем Лешку — того самого, с могучей челюстью. Лешка бежит за Костей, и мы, стуком и криками разбудив полдеревни, уходим в бескрайнее картофельное поле. Бродим, кричим, зовем, и наконец Костя натыкается на Федора. Он все так же лежит в борозде, не слышит и не видит, но сердце у него все-таки бьется.
Ребята несут Федора в деревню, а я второй раз рассказываю, что случилось. У околицы они осторожно кладут Федора, закуривают, и Щелкунчик у меня спрашивает:
— Тебе на базу надо?
— Надо. Но сначала в больницу.
— В больницу мы без тебя его отволокем. Крой, друг, на свою базу, а заодно доктора подними. Он возле магазина.
— Я с ним пойду, — объявляет Аня. — Он напутает. Мы будим врача и по мостику перебираемся на другой берег. База встречает нас гробовым молчанием: даже Фишка куда-то пропал. Мы долго колотим в дверь, и в конце концов на стук выползает сонный Ананьич:
— Ну, чего надо? Чего?
— Ананьич, это я! Несчастье, Ананьич!
— Ну, чего надо?
Ананьич пьян в лоскуты. С трудом выясняем, что база ликвидирована и завхоз ждет только нас, чтобы увезти на вездеходе остатки имущества. На изложение этих новостей Ананьич затрачивает последние силы и бездыханно падает в мои объятия. Я запихиваю его в дом и прикрываю дверь:
— Что делать?
— На почту! — решает Аня. — Сейчас девочек подниму.
Мы бежим назад, стучимся в чьи-то темные окна. Объясняем, ругаемся, отбиваемся от собак. Люди спросонок ничего не соображают, но мы находим телефонистку и идем на почту.
— Белоярка!.. — певуче кричит в трубку телефонистка. — Давай область! Область давай: срочный вызов!..
На линиях все спят здоровым служебным сном, путают включения, лениво отругиваются. Аня сменяет благодушную телефонистку и начинает энергично поносить всех подряд. Мне становится не по себе, но связь налаживается, и уже я ору в трубку:
— Георгий Адамыч! Это Крутиков! Слесарь! Авария у нас! Перевернулись возле Щеголихи! Щеголихи!.. Что?
Голос главного:—точно с того света, но я ору свое. Мне надо, чтобы он понял, чтобы принял меры, чтобы к вечеру Степану и Славке была оказана помощь. Наконец он, видимо, что-то соображает. Кажется, спрашивает о Федоре и уточняет место катастрофы. Ору по складам, убеждаюсь, что он понял, и с облегчением вешаю трубку.
— А деньги? — интересуется телефонистка. — Срочный ведь…
Денег у меня нет: я отдал их Славке на котловое довольствие. Объясняю, но девушка очень расстраивается.
— Я заплачу, — говорит Аня. — Выписывай на меня.
С почты мы бежим к больнице. В окнах — свет, на скамейке у входа — Щелкунчик и Костя.
— Порядок!..
Я ломлюсь в дверь, но меня не пускает сердитая пожилая сестра. Рвусь, и на шум появляется доктор:
— Утром приходите.
— Вы только скажите: плохо, да?
— Утром! Не раньше десяти! Все!
Я возвращаюсь к ребятам. Лешка предлагает сигарету. Я автоматически беру ее и тут же роняю.
— Готов? — сочувственно спрашивает Костя. — Иди-ка ты спать.
А я не могу встать. Не могу говорить, двигать руками: так я еще никогда не уставал. Никогда в жизни…
— Обопрись на меня. — Аня обнимает меня за плечи. — Сильней, не бойся. Я крепкая.
Кое-как поднимаюсь. Колени дрожат и подгибаются, я почти вишу на Ане.
— Мы тут будем, — говорит Лешка. — Может, ему кровь понадобится.
Я обнимаю Аню за плечи, и мы медленно бредем по тихой улице. Чуть светает.
— Ну еще шажочек, — приговаривает она. — Ну еще….
Я ковыляю, как робот: перетаскиваю каждую ногу в отдельности. В голове — шум, глаза слипаются, и если бы Аня сейчас оставила меня, я бы просто рухнул. Но она нежно и требовательно командует, и только поэтому я кое-как передвигаюсь.
Наконец мы останавливаемся возле ее дома. В окнах света нет. Аня оглядывается:
— Знаешь что? Не будем их беспокоить, а? Пойдем на сеновал: кожушок у нас есть.
Она бесшумно открывает калитку, машет рукой, и я плетусь следом. Пересекаем двор, входим в сарай.
— Лезь! — шепчет она.
Я нащупываю лестницу, лезу и сваливаюсь в мягкое, душистое сено. Все сразу начинает куда-то плыть, качаться…
— Ты где? — шепчет Аня. — Погоди, я дерюжку нашла.
Она возится где-то рядом, разгребая сено, а я из последних сил борюсь со сном. На сеновале темнотища, хоть глаз выколи.
— Давай кожушок.
По крыше начинает редко постукивать дождь. Это действует убийственно: у меня уже нет сил пялить в темноту глаза. Но тут неожиданно прямо подо мной орет петух. Орет таким противным хрипатым голосом, что я сразу просыпаюсь.
— Иди, — шепчет Аня. — Я постелила. Ну, где ты? — Она находит меня, укладывает, заботливо накрывает. — Спи.
Кажется, что-то теплое, нежное вскользь касается моей щеки. Кажется — потому что я сразу же проваливаюсь в глубокий сон…
Не скажу, что сразу вспоминаю о Федоре, как только просыпаюсь. Нет, я не забывал о нем ни на мгновение, я помню, что он в больнице, что ему плохо, но думаю не о нем. Я пишу сейчас правду: после этой ночи я ничего не хочу выдумывать. И я, помня о друге, пытаюсь вспомнить, был тот скользящий поцелуй в темноте или мне это только показалось. Вот о чем я думаю, и мне не стыдно, потому что я ничего не сочиняю. Я больше не хочу прикидываться лучше, чем я есть, сочинять себе биографию и врать кому бы то ни было. Не хочу и не буду. Хватит.