Фридрих Дюрренматт - Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот
— Понемножку выкарабкиваюсь, — ответил Берлах, снова скрестив руки под головой.
— Что это вы читаете? — спросил Лутц. Ему не хотелось сразу обозначить цель своего прихода, и он искал обходные пути. — Вот это да: Берлах и медицинские журналы!
Старик ответил не раздумывая:
— Это читается, как криминальный роман. Расширяю понемногу свой кругозор. Когда заболеешь, всегда хочется заняться чем-то посторонним.
Лутц поинтересовался, на какой срок — по мнению врачей — Берлаху еще будет предписан постельный режим.
— Два месяца, — ответил комиссар. — Лежать мне еще два месяца.
Теперь шефу, хотел он того или нет, пришлось выложить все, с чем он пришел.
— Предельный пенсионный возраст, — выдавил он из себя. — Предельный пенсионный возраст, комиссар; вы понимаете, что обходить этот пункт и дальше мы не вправе… да, я так думаю. На то есть законы…
— Понимаю, — ответил больной, не поведя и бровью.
— Чему быть, того не миновать, — сказал Лутц. — Вы должны беречь себя, комиссар, это самое главное.
— А как насчет современной научной криминалистики? Ведь сейчас преступников находят по этикеткам, как банки с конфитюром в магазине, — заметил старик как бы в укор Лутцу. То есть он хотел узнать, кто придет на его место.
— Ретлисбергер, — ответил шеф. — Он замещал вас все это время.
Берлах кивнул.
— Ретлисбергер. У него пятеро детей, так что прибавка будет ему весьма кстати, — сказал он. — С нового года?
— Да, с нового года, — подтвердил Лутц.
Выходит, с пятницы, подумал Берлах, он уже бывший комиссар. Он даже рад, что государственная служба у него позади, как в Турции, так и в Берне. И не только потому, что теперь у него будет больше времени для чтения Мольера и Бальзака, а это само по себе хорошо. Главная причина вот в чем; буржуазный порядок вещей перестал быть истинной ценностью. Сколько разных дел он вел… Люди остаются такими же, как были, независимо от того, ходят ли они по воскресеньям молиться в стамбульскую мечеть Святой Софии или в бернский Мюнстер. Крупных жуликов отпускают, а мелких сажают за решетку потому, что внешне они выглядят поприличнее, чем те, кто совершил бросающееся в глаза убийство, которое вдобавок попадет еще на газетные полосы, хотя суть у них у всех одна, если пристальнее вглядеться и к тому же обладать воображением. Воображение, все дело в воображении! Всего лишь из-за отсутствия воображения добропорядочный деловой человек между аперитивом и обедом частенько обделывает хитроумное дельце и совершает преступление, о котором ни один человек — и меньше всего сам он — не догадывается, ибо никто не обладает воображением, чтобы его увидеть. Мир плох из-за беззаботности. И еще потому, что из-за этой же беззаботности он проваливается в тартарары! Эта опасность куда страшнее, чем сам Сталин со всеми остальными Иосифами вместе взятыми. Для такой старой ищейки, как он, в государственной службе нет больше ничего хорошего. Чересчур много мелочей, чересчур много вынюхивания; а зверя, что следовало бы загнать, настоящего крупного зверя берет под охрану государство, как животных в зоопарке, — вот что он, Берлах, об этом думает.
У доктора Луциуса Лутца вытянулось лицо, когда он выслушал эту речь до конца; сам разговор вообще был ему неприятен, он, собственно говоря, считал неуместным не возражать, когда в его присутствии высказывались столь злонамеренные воззрения; но, в конце концов, старик болен и, слава Богу, уже на пенсии. Ему, к сожалению, пора идти, сказал он, скрывая неудовольствие, у него в полдвенадцатого еще совещание с дирекцией приютов для бедняков.
У дирекции приютов тоже почему-то более тесные связи с полицией, чем с финансовым управлением, и тут опять-таки что-то не сходится, заметил комиссар, и Лутц снова заподозрил неладное, но, к его облегчению, Берлах повернул разговор в другое русло:
— Вы могли бы оказать мне сейчас, когда я болен и ни на что не годен, одну любезность?
— С удовольствием, — откликнулся Лутц.
— Видите ли, доктор, мне нужна кое-какая информация. Человек я от природы любопытный и здесь, в клинике, развлекаюсь криминальными задачками. Старую кошку и ту не отучишь охотиться на мышей. В одном из номеров «Лайфа» я нашел снимок врача-эсэсовца из концлагеря Штуттхоф, фамилия его Нэле. Поинтересуйтесь, пожалуйста, сидит ли он до сих пор в тюрьме или что там с ним еще. С тех пор как СС объявлена преступной организацией, есть международная спецслужба, которая всем этим занимается, и запрос вам ничего не будет стоить.
Лутц записал все необходимое.
Удивленный столь странной просьбой старика, он пообещал дать указание навести справки.
После этого он откланялся.
— Всего вам доброго, выздоравливайте, — сказал он, пожимая руку комиссара. — Я постараюсь к вечеру передать вам все данные, чтобы вы могли покомбинировать всласть, решая эту задачу. Со мной тут Блаттер, он тоже хотел вас навестить. Я подожду на улице, в машине.
Вошел высокорослый толстый Блаттер, а Лутц закрыл за собой дверь.
— Привет, Блаттер, — сказал Берлах полицейскому, который часто был его водителем. — Рад тебя видеть.
— Я тоже рад, — ответил Блаттер. — Нам вас не хватает, комиссар. Везде и всюду.
— Что поделаешь, Блаттер, на мое место придет Ретлисбергер, который, как я понимаю, запоет другую песню.
— Жалко, — проговорил полицейский. — Я, конечно, ничего такого в виду не имел, надеюсь, сработаемся и с Ретлисбергером, факт, лишь бы вы выздоровели!
— Блаттер, тебе, конечно, известен магазин антиквариата на улице Майте, который принадлежит седобородому еврею Файтельбаху? — спросил Берлах.
Блаттер кивнул:
— У которого в витрине всегда выставлены одни и те же почтовые марки?
— Зайди к нему сегодня же днем и попроси, чтобы он прислал мне в «Салем» «Путешествия Гулливера». Это будет последняя служба, которую ты мне сослужишь.
— Это книга про карликов и великанов? — удивился полицейский.
Берлах рассмеялся.
— Что поделаешь, Блаттер, люблю я сказки — и все тут!
Смех этот почему-то показался полицейскому устрашающим, но вопроса он задать не осмелился.
Хижина
В ту же среду вечером ему позвонили по поручению Лутца. Хунгертобель как раз присел на стул у постели своего друга и попросил принести ему перед предстоящей вскоре операцией чашку кофе; ему хотелось воспользоваться возможностью на время пребывания Берлаха в клинике побольше держать его «при себе». Этот звонок прервал их разговор.
Берлах снял трубку и внимательно слушал. Некоторое время спустя он сказал:
— Хорошо, Фавр, а теперь пришлите этот материал мне, — и повесил трубку. — Нэле мертв, — добавил он.
— Слава Богу, — воскликнул Хунгертобель, — это стоит отметить, — и закурил сигару «Литтл-Розе оф Суматра». — Надеюсь, сестра в ближайшее время сюда не зайдет.
— Ей это еще днем не понравилось, — заметил Берлах. — А когда я сослался на тебя, она сказала, что с тебя станется.
— Когда же умер Нэле? — спросил врач.
— В сорок пятом, девятого августа. Покончил жизнь самоубийством в одной из гамбургских гостиниц. Было установлено, что он принял яд, — ответил комиссар.
— Вот видишь, — кивнул Хунгертобель, — теперь и осколки твоего подозрения упали в воду.
Берлах заморгал, глядя на клубы дыма, который Хунгертобель с наслаждением выпускал изо рта в форме колечек и спиралей.
— Ничто не утопишь с таким трудом, как подозрение, но ничто с такой легкостью не всплывает вновь и вновь на поверхность, — ответил он наконец.
Хунгертобель, который отнесся ко всему этому как к безобидной шутке, рассмеялся: комиссар, мол, неисправимый упрямец.
— А это первейшая добродетель криминалиста, — ответил тот и тут же спросил: — Самуэль, ты с Эмменбергером дружил?
— Нет, — ответил Хунгертобель, — не дружил. И, насколько я знаю, никто из однокурсников не дружил с ним. Мне все время приходит на ум история со снимком из «Лайфа», Ганс, и я хочу объяснить тебе, почему я принял это чудовище, этого врача-эсэсовца за Эмменбергера: ты наверняка и сам думал об этом. Лица на снимке почти не видно, и ошибка вызвана, скорее всего, не сходством, которое тоже присутствует, а чем-то другим. Я уже давно не вспоминал про тот случай — и не потому лишь, что произошло все это очень давно, а больше по той именно причине, что он был омерзительным; никто не любит вспоминать о случаях, вызывающих омерзение. Однажды, Ганс, мне пришлось присутствовать при том, как Эмменбергер проводил операцию без наркоза. И для меня это явилось сценой, происходившей как бы в аду, существуй он на самом деле.
— Ад существует, — спокойно ответил Берлах. — Значит, Эмменбергер уже делал когда-то нечто подобное?