Василий Аксенов - Ожог
Хочу указать также, что расплачивался Академик чеками Внешторгбанка и английскими фунтами, а откуда они у него взялись – не секрет: подачки ЦРУ через журнал «ВОГ».
Затем произошло следующее. Господин Магнусон вернулся к нашему столу и сказал Мариан Кулаго, что он согласен. Та ничего не ответила, потому что смотрела на Академика. Последний танцевал танго с «девушкой Тамарой» (мл. лейтенант Фильченко). Он громогласно провозглашал якобы божественное происхождение ее красоты и ума. Она (Фильченко) якобы послана ему в награду за духовные муки истекшего десятилетия, только она осветит ему остаток его дней, ибо она раскрыта для любви, как цветущий бутон лотоса.
Уважаемые товарищи, смею поставить под сомнение полезность контакта Академик – Фильченко. По моим наблюдениям и мнению ряда наших товарищей, Фильченко отличается неустойчивым характером, придает слишком большое значение своим внешним данным и может легко пренебречь служебным долгом ради эротики.
Проклятая кукла лупоглазая обнимает солнце мое!Погоди, я устрою тебе желтую жизнь!Академюша, да неужели во веки вечные не притронусь я к твоему жезлу?!А вот паду в ноги ему и расскажу все, что знаю про Тамарку!И всю любовь свою выплачу ему в колени.
Дальнейшее подтвердило мои предположения. Хакимова самозабвенно танцевала с хиппообразным иностранцем Патом, с господином Магнусоном и с финскими хоккеистами, а на приглашения князя Калибавы отвечала презрительным отказом, что говорит о ее расовых предрассудках. Спецслужба сделала ряд снимков.
Магнусон напомнил Кулаго, что принимает ее цену. Та вновь ему ничего не ответила и даже не обратила внимания на десять стодолларовых банкнотов, номера которых мне записать не удалось, так как в этот момент слуга Пьер Плей стал бить по щекам своего господина, и я знаю за что, но это наше внутреннее дело. Кулаго между тем заплакала и стала шептать целый ряд мужских имен:
Самсик, Гена, Арик, Радик, Пантелей… какое обилие мужчин, какая наглость! Господин Магнусон вынул тогда из внутреннего кармана брюк еще один доллар (запасной?) и стал размахивать всей этой внушительной массой свободно конвертируемой валюты, крича:
– Тысяча и один доллар за одну ночь! Да здравствует сексуальная революция! Долой бумажную промышленность! Мао грядет! Ты готов?
Отчего вы плачете, Кулаго?А вы. Фрукт?У нас общий предмет плача.Я уже догадалась. Давайте обнимемся и поплачем вместе!Что ж, давайте обнимемся.Вы чувствуете. Фрукт, что я без бюстгальтера?Я тоже без бюстгальтера. Маша.Скажите, Фрукт, когда моя грудь упирается в вашу, неужели вы ничего не чувствуете?Чувствую эротическое возбуждение, Кулаго.Значит, вы всеядны? Браво! Браво!Маша, вы поймите, любовь моя к Нему имеет примесь гражданского чувства, и жезл его для меня частично символ, нечто вроде булавы Богдана Хмельницкого или Петропавловского шпиля.Ах, сказала она, я не умею так поэтически преувеличивать и для меня это просто Его хуй.Кулаго, прошу вас, давайте разомкнем наши объятия. Мне в пору удавиться, а у вас одни пошлости на уме.Катитесь, паршивый Фрукт! Не знаете вы ничего. Я от него могла бы уже иметь трех детей, дорогой Фрукт, – пятилетнюю Леночку, трехлетнего Мишу и годовалого Степочку…Вам ведь такое даже и не снилось в вашей «голубой дивизии»!
Ночь, уважаемые товарищи, завершилась обычным для гражданки Кулаго валютным скандалом с битьем посуды и криками «проклятая страна», «рабы», «люблю вас всех», «умрем на одной помойке» и так далее. Подписав чек «Лионского кредита», Кулаго заснула в объятиях голкипера команды «Пожиратели дыма из Турку» и была унесена им в гостиницу в 0 часов 390 минут.
Академик и его друг Пат еще раньше, а именно в 0 часов 380 минут, покинули бар с девушками Хакимовой и Фильченко. Последовать за ними «Силикат» возможности не имел, поскольку был уведен господином Магнусоном для серьезной беседы, о которой будет сообщено дополнительно, а старику Потапченко из туалета № 17 прошу не верить.
С глубоким уважением
внештатный сотрудник ГУК Л.П.Фруктозов, поэт
…Она было удивительно хороша. Конечно, я знал, кто она такая, но все-таки как она была хороша! Она спускалась впереди меня по гнусной лестнице желтого потрескавшегося мрамора со стертыми, как дореволюционные столовые ножи, ступенями. Лестница эта будто бы вела не в гардероб и из него на ночную улицу, а в душную мыльню, где подмывают больных старух, или стирают белье осажденного полка, или обмывают трупы, или варят мыло из бродячих собак, или выпиливают гребни из берцовых костей… но вот она остановилась на этой лестнице, поджидая меня, обернулась с улыбкой, и весь ее милый изогнутый силуэт, и гладкая птичья головка с большими украинскими глазами, и тонкая рука, которая при этом движении почему-то легла на вычурную вазу в нише… ниша с вазой и купидоном!… и вдруг гнусная мыльня выветрилась из сознания, в памяти возникло волнение, и весь этот миг с его жестом, светом и звуком прервал мне дыхание, и ты вспомнил, как
Мелкий лист ракитС седых, кариатидСпадал на сырость плитОсенних госпиталей.
…Был осенний, холодный и прозрачный, катящийся к закату день, когда сквозь пожухлую листву бузины я вышел к разрушенному дворцу и прошел под аркой, на которой еще уцелело изречение PRO CONSILLO SVO VIRGINUE. Я оказался на плитах, меж которых торчали пучки рыжей травы, а наверху на балконах с обнажившейся арматурой росли даже кустики. Я оказался в этом углу запустения, уединенной юдоли, земной глуши, жизни, разрушенной в некоторые времена. Но, как ни странно, убожество разрухи и даже смерзшиеся кучки кала, отбитые носы и половые железы античных статуй не вызывали презрительной жалости и не унижали глаза. Некогда шумный и богатый дом вот уж столько десятков лет жил в смиренном, но гордом умирании, в достоинстве, которое неподвластно никаким варварам и никакой взрывчатке, и, наверное, каждый год в эту пору какой-нибудь четырнадцатилетний мальчик вроде меня выходил сквозь пожухлые листья бузины на мраморные плиты, и у него кожа покрывалась пупырышками от волнения. Он видел сквозь пустые окна и провалы крыши прозрачное осеннее небо с летящим багряным листом и понимал, что дом обещает ему его будущую жизнь, и вот этот поворот к нему длинной тонкой фигуры, гладкой птичьей головки с огромными украинскими глазами, и только Бог знает, что еще обещает и о чем напоминает ему этот разрушенный и заросший бузиной дом на пороге юности.
– Куда мы отправляемся? – спросила Фильченко.
– Ко мне в мастерскую, – машинально ответил Хвастищев.
Она тут усмехнулась, и усмешка эта кривая вмиг развеяла очарование и напомнила Хвастищеву, что он зверски пьян, что он хлыщ, гуляка, гнусный тип, а с ним валютная шлюха, стукачка, оторва Тамарка.
– Лепить, что ли, меня хотите? – снова усмехнулась она жалко и вульгарно, с полной покорностью, но в то же время и с недобрым полицейским смыслом.
Откуда же возник тот миг и образ дворца и неужели в душе Тамарки ничего не шевельнулось, когда она ТАК обернулась и ТАК положила руку на вазу?
– Молчи, Тамарка, поменьше спрашивай, – грубовато сказал Хвастищев, взял девушку крепко под локоть и повлек в гардеробную, словно строгий муж подгулявшую супружницу.
В гардеробной валютного бара происходила какая-то дикая сцена. Две очень объемистых, но проворных задницы, окаймленных серебряными галунами, сновали взад и вперед по полу. Так, должно быть, по ночам в подземных штабах снуют по меркаторовой карте мира вдохновенные ядерные генералы. Возле зеркала в задумчивой позе, словно Принц Датский, с Кларой на руках стоял Тандерджет. Девушка то ли спала, то ли была в обмороке, и ее кривоватые ножки в сморщившихся чулках беспомощно раскачивались, словно сосиски недельной свежести.
– Что они ищут? – спросил Хвастищев, глядя на рыщущих гардеробщиков в голубой с позументами униформе.
– Золото, – равнодушно сказал Пат.
Старческие пальцы цепко хватали и рассовывали по карманам золотые кругляшки.
– Кларкино монисто, – сказала Тамара, – рассыпала, идиотка!
– Усе у пол ушло, к мышкам, – хихикнул один из гардеробщиков. – Паркетик-то сплошные щели, и то правда, двести лет отель без капитального ремонту…
– Встать! Страшный суд идет! – гаркнул Хвастищев и слегка поддел носком ботинка вторую генеральскую задницу.