Евгения Марлитт - Дама с рубинами (др.перевод)
— А, «красные камни», которыми украшена прическа Прекрасной Доры в красной гостиной? — с живостью перебила ее Маргарита.
— Да, Гретель, те самые, — вместо бабушки подтвердил коммерции советник, до сих пор молчавший. Он совершенно побледнел, но его глаза засверкали, а пальцы так крепко обхватили стакан с шампанским, словно хотели раздавить его на мелкие кусочки. — Я тебя горячо люблю, дитя мое, и дам тебе все, что хочешь, но только рубиновые звезды выбрось из головы; пока я жив, они не будут украшать ни одной женщины!
— Я вполне понимаю тебя, милый, милый Балдуин, — произнесла советница сочувственным тоном, — ты слишком любил Фанни!
По лицу Лампрехта скользнула горькая улыбка; он поднял свои широкие плечи, как бы желая стряхнуть с себя необъяснимую внутреннюю досаду, со звоном поставил стакан на стол и с шумом вышел в другую комнату.
— Несчастный человек! — вполголоса произнесла советница. — Я вне себя от своей неловкости; мне не следовало касаться этой никогда не заживающей раны! И как раз сегодня он был так весел: я бы сказала: так «гордо счастлив». Впервые после многих лет я видела его улыбающимся. Ах, да, но это были действительно чудно-прекрасные часы, незабвенные, доставляющие такое счастье! Лишь одно несколько раз заставляло меня холодеть от страха: милая София подавала слишком медленно. Моему зятю придется в таких случаях нанимать специальную прислугу…
— Сохрани Бог, бабушка, сколько же это будет стоить?! — запротестовал Рейнгольд, — у нас существует определенный бюджет, и его ни в каком случае нельзя превышать; Франц должен только быстрее шевелить своими ленивыми ногами.
Бабушка замолчала, так как никогда прямо не противоречила внуку.
— Было еще одно опасение, которое возникло у меня во время обеда, милейшая София! — через плечо сказала она после небольшой паузы, — было очень грубое меню, слишком мещанское для наших высоких гостей, ростбиф также оставлял желать лучшего.
— Вам совсем незачем беспокоиться, — возразила тетя София с самой веселой улыбкой, — меню было составлено по сезону, и ростбиф был очень хорош. В Принценгофе не покупают такого дорогого.
— Так, гм… — кашлянула бабушка, на минуту пряча свое лицо в розы, которые держала Элоиза Таубенек. — Ах, какой восхитительный аромат, — прошептала она, — посмотри-ка, Герберт, эта белая чайная роза — новость из Люксембурга, как мне сказала фрейлейн фон Таубенек; герцог специально выписал ее для Принценгофа.
Ландрат взял розу, рассмотрел ее строение, понюхал и снова совершенно равнодушно отдал ее матери.
Кто бы мог сказать, что этот человек когда-то похитил такую же розу, с остервенением защищал ее и ни за что не хотел возвращать? Маргарита никогда не могла забыть этот случай; теперь, конечно, он больше не был для нее загадкой; тогдашний гимназист, очевидно, любил красивую девушку из пакгауза; это была его первая юношеская любовь, которую он при своих теперешних взглядах удостаивал лишь презрительной улыбкой; время лирики давно прошло и наступила проза сухой, рассудительной жизни.
Зато Лампрехт, только что в своем горе удалившийся в соседнюю комнату, был совсем другим человеком; он не мог забыть. Сердце Маргариты преисполнилось состраданием и горячей детской любовью. Плохо отдавая себе отчет в том, что она делает, она бесшумно отворила дверь и проскользнула в комнату.
Коммерции советник неподвижно стоял в темной оконной нише и, казалось, смотрел вниз, на базарную площадь. Толстый ковер заглушал легкие шаги молодой девушки. Она подошла к отцу и с нежной лаской положила ему руку на плечи. Он с таким испугом обернулся, как будто его больно ударили, и смотрел растерянным, безумным взглядом в лицо дочери.
— Дитя, — простонал он, — у тебя такая манера подходить…
— Как у моей бедной мамы?
Он сжал губы и отвернулся, но девушка крепче прижалась к нему.
— Оставь свою Грету здесь, папа, не прогоняй ее! Горе — плохой товарищ, и я не оставлю тебя наедине с ним. Папа, мне уже пошел двадцатый год, я уже старая девица, не правда ли? Я основательно погуляла по белу свету, я много видела и слышала, честно старалась воспринять все великое и прекрасное и много полезного старательно наматывала себе на ус, как говорит тетя София. Свет так прекрасен…
— Дитя, разве я тоже не живу в свете? — и Лампрехт указал на прилегающую гостиную.
— Да, но есть ли здесь люди, которые могли бы вывести тебя из твоего душевного мрака?
— Конечно, нет, а те — менее, чем кто-либо; но можно иногда развлекаться и с замкнутой душой; конечно, потом наступает еще более сильная реакция, и душевный разлад еще более увеличивается.
— Я не стала бы подвергать себя этому, папа, — сказала Маргарита, серьезно взглянув на отца.
— Мой маленький мудрец, ты говоришь, как тебе это кажется. Ах, если бы это было так легко! Ты «лазила по катакомбам и пирамидам» и под руководством дяди изучала древний быт в Трое и Олимпии, но о современной жизни не имеешь ни малейшего понятия. Ни один человек, который хочет добиться чего-нибудь, не может жить теперь по-своему; ему необходимо сияние, исходящее из высших кругов общества.
— Конечно, это мне непонятно, папа, — сказала девушка, и яркая краска залила ее лицо, — но мне известно больше о современной жизни, чем ты думаешь. Дядя в Берлине не терпел в своем доме ничего сомнительного, ничего пресмыкающегося во мраке, у него собираются только светлые умы, и все говорят свободно и прямо от сердца. Там жестоко порицают классовую ненависть и тех людей, которые до сих пор являются рабами предрассудков.
Лампрехт отошел от дочери и быстро заходил по комнате.
— Да, тот, кто мог бы стряхнуть с себя все плоды воспитания и посмел бы показать все то, что творится в глубине его души, как он страдает и что чувствует, тот… — Он с порывистым жестом оборвал свою речь. Слова молодой девушки, очевидно, на минуту заставили его забыть, что перед ним его дочь. — Иди теперь вниз, дитя мое! — продолжал он, овладевая собой, — ты, наверно, голодна и утомлена. Боюсь, что никто до сих пор ничего не предложил тебе; я не хочу, чтобы ты ела то, что осталось от гостей; тетя София, наверно, приготовила тебе чай, да и с ней ведь ты охотнее всего проводишь время. Ты вполне права, Гретель, это — настоящее золото, и я не дам сбить себя с толку, несмотря на все попытки разуверить меня в этом. Какая у тебя горячая рука, дитя, и как горит твое личико!
— Я — только глупая маленькая девочка, папа, и повторяю лишь то, что слышала, но мне кажется, что это неправда; разве ты не стал бы высказывать то, что чувствуешь? Ты, независимый человек, не мог бы устроить жизнь по собственному усмотрению? Что дадут тебе милости и знаки благоволения, если твоя душа страдает и чахнет!..
Он внезапно подвел ее к лампе, закинул ее голову назад и заглянул ей в глаза, прямо и смело смотревшие на него.
— Что это? Ясновидение? Или за мною следят? Нет, моя Грета осталась честной и правдивой, тут не может быть фальши! Я думаю, была бы единственной из всей семьи, которая стала бы на мою сторону, если бы свет отвернулся от меня. Ты помогла бы мне побороть злополучную слабость?
— Само собой разумеется; всеми силами, папа; попробуй только, у меня хватит мужества на двоих; вот тебе моя рука!
По ее губам мелькнула полусерьезная, полулукавая улыбка. Он поцеловал ее в лоб, и несколько мгновений спустя она была уже в зале.
Тети Софии там уже не было; она, вероятно, сошла вниз и приготовила чайный стол. Лакей тушил свечи. Советница сидела в плюшевых подушках за диванным столом и раскладывала пасьянс. Маргарита простилась с нею и была довольна, что на сегодня так легко отделалась; здесь, наверху, ей было больше нечего делать. Только когда она снова вышла в сени, то заметила, что кто-то стоит у окна, по-видимому, смотря во двор; это был ландрат. Она совсем забыла о нем; ее сердце и голова были полны заботою о состоянии отца; для ее ясного, решительного ума казался совершенно непонятным подобный мрачный душевный разлад.
— Спокойной ночи, Маргарита, — произнес в эту минуту Герберт совершенно не тем тоном, которым говорили в гостиной.
— Спокойной ночи, дядя!
X
«Надворная комната» всегда имела что-то заманчивое для Маргариты; она находилась в нижнем этаже флигеля «с привидениями» и тесно примыкала к прежней спальне детей. Полутемный коридор проходил позади комнат и отделял кухню от столовой; оба этажа не сообщались между собой. Длинный ряд комнат нижнего этажа прерывался посредине дверью, выходившей во двор, на дорожку, ведущую к колодцу.
В «надворной комнате» стояла мебель в стиле рококо, принадлежавшая тете Софии, а на комодах и письменном столе стоял старый, не раз клееный мейсенский фарфор. Тут было очень уютно, и повсюду царила педантичная чистота. Все художественно разрисованные вазы были наполнены цветами из маленького садика тети Софии, а на белом полу лежал пушистый ковер.