Халлдор Лакснесс - Атомная база
Однажды она подошла ко мне, когда я была занята работой, обняла меня, прижалась, укусила и сказала:
— Сатана! — И отошла.
На другой день она долго, испытующе смотрела на меня и вдруг спросила:
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
— Расскажи! Будь милой, расскажи! Прошу тебя.
Но мне казалось, что пропасть, разделяющая нас, настолько глубока и широка, что, даже если бы я думала о чем-нибудь очень безобидном, я не сказала бы ей об этом.
— Я думаю о коричневой овце.
— Ты лжешь!
— Может, кто-то лучше меня знает, о чем я думаю?
— Знаю.
— О чем же?
— Ты думаешь о нем.
— О ком?
— О том, с кем спишь.
— А если я ни с кем не сплю?
— Тогда ты думаешь о другом.
— О чем?
— О том, что скоро умрешь.
— Спасибо. Теперь буду знать. Раньше я этого не знала.
— Да, теперь ты это знаешь.
Она захлопнула книгу, которую читала, поднялась, подошла к роялю и начала играть одну из прекрасных, до слез волнующих мазурок Шопена, но сыграла только начало и неожиданно перешла на дикую джазовую музыку.
Глава тринадцатая
Вечеринка
Хозяин тоже улетел на некоторое время, захватив с собой мягкий желтый кожаный чемодан, хорошо пахнущий и скрипящий. Я осталась с детьми одна. И тут выяснилось, что присутствие хозяина оказывало сдерживающее влияние, ибо, как только он уехал, дом стал не дом, а базарная площадь. Сначала в первый же вечер явились официальные и тайные друзья детей, затем друзья друзей и, наконец, бездельники с набережной. В передней стоит ящик с вином. Я не знаю, кто за него платил. Гости принесли с собой музыкальные инструменты. Какая-то девица танцует на рояле. В полночь из ресторана присылают подносы с бутербродами. Опять-таки я не знаю, кто за них платил. Слуг не зовут, гости обслуживают себя сами. Грешница Йоуна давно уже легла спать, и никакой звук, кроме голоса совести, не проникает в ее глухие уши. Я брожу по дому, стараясь держаться от гостей подальше.
Я думала вначале, что дети просто затеяли бал, но вскоре поняла, что ошиблась. Всего несколько пар протащили друг друга по полу в каком-то диком американском танце, зато гости много пели — стараясь перещеголять друг друга, они издавали самые отчаянные вопли; мне никогда раньше не приходилось слышать таких душераздирающих звуков, какие я услышала в эту ночь. Потом гостей начало рвать, сначала в уборных, затем в коридоре и на лестницах, наконец они облевали ковры, мебель и даже музыкальные инструменты. Казалось, что все со всеми обручены: они беспрестанно лизались. Но я не думаю, чтобы кто-нибудь из них был с кем-нибудь обручен, все это было просто разновидностью американского танца. Прекрасная, по-детски худенькая Альдинблоуд повисла на длинном американизированного вида парне, уже начавшем лысеть, он был по крайней мере вдвое старше ее. В конце концов она скрылась с ним в своей комнате и заперла дверь изнутри.
Я была не в силах помешать этому, да и морально чувствовала себя не вправе вмешиваться. Передо мной была какая-то новая форма человеческой жизни, может быть не такая уж новая, но я это видела впервые. Около трех часов ночи я вспомнила о своем Гуллхрутуре: что-то сейчас делает мой милый мальчик, не бродит ли он в темноте ночи и не крадет ли норок, а может быть, и револьверы, не режет ли телефонные провода? Я открыла дверь и заглянула в комнату братьев. В кровати старшего лежала мертвецки пьяная пара и лизалась, а в кровать младшего кто-то положил девушку в испачканном блевотиной парчовом платье, сложив ей руки на груди, как покойнице.
Радио было настроено на американскую станцию, из приемника неслось лошадиное ржанье, ужасающий вой и свист. Я заметила, что дверца шкафа приоткрыта и внутри виден свет. Что тут происходит среди всей этой оргии? Два мальчика играют в шахматы. Они сидят, согнувшись над шахматной доской, в шкафу, бесконечно далекие от всего, что делается в доме. Это похитители норок и револьверов — Гуллхрутур и его двоюродный брат. Они ничего не ответили, когда я заговорила с ними, не взглянули на меня, хотя я долго стояла у дверцы шкафа и смотрела на них. И при виде этих мальчиков я снова обрела веру в жизнь, которую ничто не может уничтожить, на душе у меня стало легко, мысли улеглись. Некоторое время я наблюдала за ними — они спокойно играли в шахматы под вой американской радиостанции, четырех проигрывателей, нескольких саксофонов и барабана. Потом я поднялась в свою комнату, заперла дверь и легла спать.
Линго
Наутро мне, конечно, пришлось все чистить, собирать осколки хрусталя и фарфора, удалять винные пятна и остатки еды с ковров и мебели. Я думала, много ли нужно таких ночей, чтобы полностью разрушить дом.
Я трудилась целый день, пока дети не пришли из школы. Вдруг из передней слышится шум, я выглядываю и убеждаюсь, что все начинается сначала. Несколько белобрысых мальчишек в порядке приобретения жизненного опыта пьют «Черную смерть» прямо из бутылок, поют «Это были веселые парни» и блюют на пол перед Альдинблоуд. Они явно влюблены в девушку и пытаются доказать, что они мужчины, достойные ее любви. Она сидит на лестнице, курит с усталым видом длинную папиросу и улыбается им холодной соблазнительной улыбкой.
Я вхожу и говорю:
— Я больше не намерена вывозить грязь за вами, будьте любезны, убирайтесь отсюда.
Конечно, эти светловолосые, бледные от водки юноши осыпают меня ругательствами, как это умеют делать только хорошо воспитанные дети из благородных семейств, я слышу такие изысканные выражения, как «ничтожество в квадрате», «топливо для газовой печи»; «польско-еврейская сволочь». Но в конце концов они уходят, унося с собой бутылки. Я захлопываю за ними дверь.
Альдинблоуд подходит ко мне вплотную и смотрит на меня полным ненависти взглядом, как вампир в американском фильме.
— Как ты смеешь выгонять моих мужчин из моего дома?
— Мужчин? Этих-то щенков! — говорю я, будто и не замечая ее воинственного вида.
— Я запрещаю тебе бранить людей Юга.
Сунув в рот папиросу и грациозно покачиваясь, она отходит от меня, гордо, словно королева, неся свой маленький красивый зад. Она падает в кресло, откидывается вялым движением на спинку, закрывает глаза и с бесконечно усталым видом курит. Все это отдает Голливудом.
— Угла, подойди сюда. Поговори со мной. Сядь.
Я сажусь, она мечтательно смотрит в пространство и спрашивает:
— Разве он не очарователен?
— Кто?
— Разве он не прекрасен?
— Я не знаю, о ком ты говоришь.
— Он божествен.
— Это человек?
— Уж, конечно, не собака.
— Тогда я не знаю, кто это может быть.
— Кто же это может быть, кроме этого дьявола Линго. Мой Линго. Разве он не чудный парень? Я люблю его. Я готова убить его.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что это тот самый длинный дьявол, лысый и вообще черт знает что такое?
— Да. Это он. К сожалению, он, правда, ужасно высокий. И он лысеет. И при этом еще женат. Но я все равно сплю с ним. Спала, сплю и буду спать.
— Ты сошла с ума, девочка, неужели ты думаешь, что это можно делать в твоем возрасте? Его за это посадят в тюрьму.
— Я сама себе хозяйка.
— В твоем возрасте ничего подобного мне и в голову не приходило.
— Послушай, — шепчет она. — Ты не слыхала, что девочки перестают расти, если они слишком рано начинают жить с мужчинами?
— Этого я не знаю. Но я знаю, что ты ребенок, Альдинблоуд. И в следующий раз я как следует намылю голову этому длинному дьяволу.
Анемоны
— Если сегодня ночью все начнется сначала, опять будут бить хрусталь, блевать на ковры и портить мебель, что мне тогда делать? Позвать полицию?
— Почему, мой друг, ты спрашиваешь меня об этом? — сказал органист.
— Я не знаю, что мне делать.
— В моем доме преступники и полицейские, а иногда даже священники сидят за одним столом.
— Меня сводят с ума эти пьяные дети.
— Ты не должна в моем присутствии дурно отзываться о молодежи, — серьезно говорит он и, подумав немного, продолжает: — Я считаю, что в мире достаточно хрусталя для тех, кто его коллекционирует. Я лично получаю большее удовольствие, любуясь в осеннее утро тонким ледком на чистом ручейке.
— Что делать, когда окружающие ведут себя плохо и безнравственно?
— Нравственность — понятие относительное. Нравственности, как таковой, не существует, есть только более или менее целесообразные обычаи. То, что считается преступлением у одного народа, для другого является добродетелью. То, что было преступлением в одну эпоху, становится добродетелью в другую. Даже в одном и том же обществе преступление одного класса оказывается добродетелью другого класса. У жителей какого-нибудь Добо[32] существует только один моральный закон — ненавидеть друг друга. Ненавидеть друг друга так же, как ненавидели друг друга народы Европы, пока понятие «национальность» не заменили понятием «Восток и Запад». У островитян каждый человек обязан ненавидеть другого, как у нас Запад обязан ненавидеть Восток. Правда, бедным жителям Добо не повезло в одном — у них нет такого современного смертоносного оружия, как у Дюпона, и нет такой истинной религии, как у папы.