Джон Фолкнер - Утраченная скрипка Страдивари
Со мной поехала моя горничная, и проводником я взяла Парнема. В Лондоне мы наняли карету на все время пути, и от Кале на почтовых кратчайшим путем направились в Неаполь. Не делая передышек, проехали через Марсель до Генуи за семнадцать дней, письмо брата заставляло меня торопиться. Я впервые была в Италии, но, снедаемая безумной тревогой, не воспринимала красоты пейзажей, виды городов, и вообще ничего не замечала. В памяти осталась только изнурительная тряска по плохим дорогам да нестерпимая жара. Была середина августа, лето стояло на редкость жаркое. Когда мы проехали Геную, зной стал почти тропическим. Даже ночь не приносила живительной прохлады, раскаленный воздух нависал неподвижным душным бременем, и от его огненного дыхания в карете нередко делалось почти как в печке.
С каждым днем мы приближались к цели нашего путешествия, и вот уже Рим остался позади. В тот день, когда мы выехали из Аверсы, жара достигла невиданной силы. Уже с раннего утра солнце пекло нещадно, и на дороге из-под копыт лошадей поднимались клубы белой слепящей пыли. Вскоре после полуночи карета загромыхала по булыжникам, которыми вымощены мостовые Неаполя. Сначала мы ехали предместьями, и, помнится, на темных улицах не было ни души. Но, миновав центр города, мы оказались в его западных кварталах, и тут внезапно попали в многолюдную и очень плотную толпу. Ярко горели фонари, бесконечными рядами тянулись торговые палатки, и их хозяева громко зазывали покупателей, наперебой расхваливая свои товары. В бурлившей толпе мелькали акробаты, жонглеры, бродячие музыканты, священники в черных сутанах и солдаты в синих мундирах. Вся улица была запружена народом, и двигаться сквозь толпу не представлялось возможным. Хотя была уже поздняя ночь, вокруг царило оживление и веселье, как днем. Коптящие масляные лампы освещали все это действо, грубые крики и возгласы толпы сливались в такой оглушающий гам, что у меня закружилась голова, и, измученная долгой дорогой, я почувствовала, что теряю сознание. Мною владело лихорадочное нетерпение, как это бывает, когда уже близок конец долгого пути и хочется мчаться как можно скорее, но здесь мы натолкнулись на препятствие. Лошади продвигались вперед, едва переставляя ноги, нам то и дело приходилось останавливаться, пока форейтор прокладывал путь в неохотно расступавшейся толпе. Меня охватила досада и отчаяние, и я уже начала бояться, что мы никогда не выберемся из этой ловушки. Веселье и беззаботное буйство толпы раздражали меня, они казались диким моему угнетенному духу. Я спросила у форейтора, по какому поводу такое веселье, и из его ответа поняла, что сегодня праздник, который ежегодно устраивается в честь «Мадонны грота». Я узнала об этом с безмерным изумлением. Я не могла понять, как истинно верующий может участвовать в таком буйном разгуле, скорее похожем на языческие оргии, чем на выражение религиозных чувств христианского народа. Это происшествие задержало нас надолго. Когда мы поднимались по пологому склону холма в окрестностях Позилиппо, было уже три часа утра и на небе брезжил рассвет.
Преодолев подъем, карета быстро покатилась под гору, и когда над морем взошло солнце, мы остановились перед виллой де Анджелис. Я выпрыгнула из кареты и, миновав решетки, увитые виноградом, побежала к дому. Навстречу мне вышел слуга — итальянец, он не понял меня, когда я спросила, где сэр Джон Малтраверз. Однако меня явно ждали и сразу же повели в дом. Чем дальше мы углублялись в его покои, тем громче слышался красивый мужской голос, певший под аккомпанемент мандолины какую-то печальную песню — не то утешение, не то молитву. Слуга приподнял тяжелый занавес, и я оказалась в комнате брата. Около двери сидел на стуле юноша и пел. Джон что-то сказал ему по-итальянски. Он положил мандолину и удалился, опустив занавес и закрыв дверь.
Комната выходила на море, и сама вилла была построена на скале, у подножия которой бились морские волны. Два высоких створчатых окна вели на балкон, откуда струился розовый свет раннего утра. Мой брат сидел на низкой кушетке, прислонясь спиной к высоким подушкам, на ноги было наброшено яркое цветастое покрывало. Джон протянул мне навстречу руки, и я бросилась к нему, ужаснувшись его болезненному и истощенному виду.
Все старые обиды и унижения исчезли как дым, испарились без следа, когда я увидела его изнуренное лицо и поняла, что он не жилец на этом свете. Опустившись на колени, я обняла его и нежно прижала к своему сердцу. Слов у меня не было, я только плакала горючими слезами. Мы оба молчали, и вдруг от смертельной усталости после долгого пути и необычности окружавшей обстановки мозг мой оцепенел, и я усомнилась в реальности происходящего — да полно, вправду ли со мной все это? Думаю, подобное состояние знакомо всем, кто испытывал жесточайшее духовное напряжение. Я, обычная английская девушка, стою на коленях у постели моего больного брата в Италии, за окном разгорается рассвет, и на молодом лице Джона мне чудится печать смерти; а между тем не прошло и двух лет с тех пор, как он женился, но уже погубил свою семью, и нет в живых бедной Констанции. Все это представлялось столь невероятным, что на какое-то мгновение мне подумалось, что я вижу страшный сон, и сейчас в окно моей спальни в Уорте ворвется свежий солнечный ветер и развеет кошмары. Но, увы, то был не сон, а страшная явь. Солнце сияло все ярче, и как ни была я убита горем, мне навсегда запомнился вид, открывавшийся из окна, вид одного из самых красивых мест на земле — Неаполитанский залив и на горизонте громада Везувия. Картина была похожа на пышные театральные декорации, но это был не театр, а жизнь. Гасли свечи, оплывавшие в серебряных шандалах, и в ярких лучах утреннего солнца все темнее становились тени на лице брата и все страшнее выступала мертвенная бледность его истощенных черт.
Глава XIII
Прошла неделя, как я приехала на виллу де Анджелис. Джон был ласков и приветлив со мной, но ни словом не упоминал ни о трагической смерти жены, ни о печальных событиях, которые ей предшествовали, и не пытался как-то оправдаться. Я щадила его и ни о чем не заговаривала, видя, как он бесконечно слаб. Джон вообще говорил с трудом, и тем более было неблагоразумно касаться таких тяжелых тем. Мне было довольно того, что я сижу рядом, могу перемолвиться с ним несколькими словами, я замирала от счастья, что вновь обрела любящего брата. Казалось, он хотел вычеркнуть из памяти все, что происходило с ним в последний год, и вспоминал только о том времени, когда поступил в Оксфорд или о счастливой поре нашего детства в Уорте Малтраверзе. Ослаб он до крайности, но ни на что не жаловался, и только по ночам его мучил сухой кашель.
Я умоляла брата позволить мне найти в Неаполе английского врача. Но Джон и слышать об этом не хотел и уверял, что вполне доволен тем, как его лечит итальянский доктор, который приходил к нему почти ежедневно.
И вообще он надеялся с моей помощью в скором времени вернуться в Англию.
— Мне уже не поправиться, дорогая Софи, — сказал он однажды. — Доктора находят у меня какую-то редкую форму чахотки, и я вряд ли долго протяну. Но я мечтаю еще раз увидеть Уорт, услышать, как дует вечерами западный ветер из Портленда, и вдохнуть запах тимьяна в долинах Дорсета. Надеюсь, я вскоре окрепну немного, но до отъезда мне хотелось бы кое-что показать тебе в Неаполе. Тогда можно будет закладывать лошадей, и ты повезешь меня домой, в Уорт Малтраверз.
Я попыталась узнать у врача, сеньора Баравелли, каково истинное положение его пациента. Но на своем плохом итальянском я не могла объяснить, что я от него хочу, и не понимала, что он говорил мне в ответ. В конце концов мне пришлось оставить свои безуспешные попытки. От брата я узнала, что резкое ухудшение здоровья наступило в самом начале весны, но, хотя силы быстро покидали его, он перестал выходить из дома всего лишь месяц назад. Весь день и нередко всю ночь больной лежал на кушетке, откинувшись на подушки, и почти не разговаривал. К скрипке, которая когда-то была его всепоглощающей страстью, брат потерял всякий интерес. Возможно, ему просто не хватало сил держать смычок. Скрипка Страдивари лежала подле кушетки в футляре, но при мне Джон один-единственный раз открыл его. То, что Джон охладел к музыке, которой прежде предавался с таким упоением, я восприняла как великое благодеяние не только потому, что звуки скрипки отныне были неотделимы для меня от горестных воспоминаний, но еще из-за твердой, хотя и необъяснимой уверенности, что скрипка подтачивала здоровье брата, губила его. Джон явно отрешался от всего земного, как это нередко случается с теми, кому осталось мало жить. Бывали дни, когда он словно бы погружался в летаргический сон, и его с трудом можно было разбудить. Временами, напротив, им овладевало какое-то тревожное беспокойство, он не находил себе места, и, признаюсь, эти метания были еще более невыносимым зрелищем, чем летаргическое забытье. Юноша, о котором я уже говорила, выказывал столь бесконечную преданность своему господину, что тронул мое сердце. Его звали Рафаэлле Каротенуто. Он часто пел нам вечерами под аккомпанемент мандолины. Ночами, когда Джона мучила бессонница, Рафаэлле подолгу читал ему, пока тот не начинал дремать. Он был хорошо образован, и хотя я не понимала, о чем он читал, я часто сидела подле и слушала красивый, с мелодичными интонациями голос юноши. К тому же меня подкупала его искренняя привязанность к моему брату.