Джером Сэлинджер - Над пропастью во ржи
– Часы у вас есть? – говорит. Плевать ей было, как меня зовут. – Слушайте, – говорит, – а сколько вам лет?
– Мне? Двадцать два.
– Будет врать-то!
Странно, что она так сказала. Как настоящая школьница. Можно было подумать, что проститутка скажет: «Да как же, черта лысого!» или «Брось заливать!», а не по-детски: «Будет врать-то!»
– А вам сколько? – спрашиваю.
– Сколько надо! – говорит. Даже острит, подумайте! – Часы у вас есть? – спрашивает, потом вдруг встает и снимает платье через голову.
Мне стало ужасно не по себе, когда она сняла платье. Так неожиданно, честное слово. Знаю, если при тебе вдруг снимают платье через голову, так ты должен что-то испытывать, какое-то возбуждение или вроде того, но я ничего не испытывал. Наоборот – я только смутился и ничего не почувствовал.
– Часы у вас есть?
– Нет, нет, – говорю. Ох, как мне было неловко! – Как вас зовут? – спрашиваю. На ней была только одна розовая рубашонка. Ужасно неловко. Честное слово, неловко.
– Санни, – говорит. – Ну, давай-ка.
– А разве вам не хочется сначала поговорить? – спросил я. Ребячество, конечно, но мне было ужасно неловко. – Разве вы так спешите?
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего.
– О чем тут разговаривать? – спрашивает.
– Не знаю. Просто так. Я думал – может быть, вам хочется поболтать.
Она опять села в кресло у стола. Но ей это не понравилось. Она опять стала качать ногой – очень нервная девчонка!
– Может быть, хотите сигарету? – спрашиваю. Забыл, что она не курит.
– Я не курю. Слушайте, если у вас есть о чем говорить – говорите. Мне некогда.
Но я совершенно не знал, о чем с ней говорить. Хотел было спросить, как она стала проституткой, но побоялся. Все равно она бы мне не сказала.
– Вы сами не из Нью-Йорка! – говорю. Больше я ничего не мог придумать.
– Нет, из Голливуда, – говорит. Потом встала и подошла к кровати, где лежало ее платье. – Плечики у вас есть? А то как бы платье не измялось. Оно только что из чистки.
– Конечно, есть! – говорю.
Я ужасно обрадовался, что нашлось какое-то дело. Взял ее платье, повесил его в шкаф на плечики. Странное дело, но мне стало как-то грустно, когда я его вешал. Я себе представил, как она заходит в магазин и покупает платье и никто не подозревает, что она проститутка. Приказчик, наверно, подумал, что она просто обыкновенная девчонка, и все. Ужасно мне стало грустно, сам не знаю почему.
Потом я опять сел, старался завести разговор. Но разве с такой собеседницей поговоришь?
– Вы каждый вечер работаете? – спрашиваю и сразу понял, что вопрос ужасный.
– Ага, – говорит. Она уже ходила по комнате. Взяла меню со стола, прочла его.
– А днем вы что делаете?
Она пожала плечами. А плечи худые-худые.
– Сплю. Хожу в кино. – Она положила меню и посмотрела на меня. – Слушай, чего ж это мы? У меня времени нет…
– Знаете что? – говорю. – Я себя неважно чувствую. День был трудный. Честное благородное слово. Я вам заплачу и все такое, но вы на меня не обидитесь, если ничего не будет? Не обидитесь?
Плохо было то, что мне ни черта не хотелось. По правде говоря, на меня тоска напала, а не какое-нибудь возбуждение. Она нагоняла на меня жуткую тоску. А тут еще ее зеленое платье висит в шкафу. Да и вообще, как можно этим заниматься с человеком, который полдня сидит в каком-нибудь идиотском кино? Не мог я, и все, честное слово.
Она подошла ко мне и так странно посмотрела, будто не верила.
– А в чем дело? – спрашивает.
– Да ни в чем, – говорю. Тут я и сам стал нервничать. – Но я совсем недавно перенес операцию.
– Ну? А что тебе резали?
– Это самое – ну, клавикорду!
– Да? А где же это такое?
– Клавикорда? – говорю. – Знаете, она фактически внутри, в спинномозговом канале. Очень, знаете, глубоко, в самом спинном мозгу.
– Да? – говорит. – Это скверно! – И вдруг плюхнулась ко мне на колени. – А ты хорошенький!
Я ужасно нервничал. Врал вовсю.
– Я еще не совсем поправился, – говорю.
– Ты похож на одного артиста в кино. Знаешь? Ну, как его? Да ты знаешь. Как же его зовут?
– Не знаю, – говорю. А она никак не слезает с моих коленей.
– Да нет, знаешь! Он был в картине с Мельвином Дугласом. Ну, тот, который играл его младшего брата. Тот, что упал с лодки. Вспомнил?
– Нет, не вспомнил. Я вообще почти не хожу в кино.
Тут она вдруг стала баловаться. Грубо так, понимаете.
– Перестаньте, пожалуйста, – говорю. – Я не в настроении. Я же вам сказал – я только что перенес операцию.
Она с моих колен не встала, но вдруг покосилась на меня – а глаза злющие-презлющие.
– Слушай-ка, – говорит, – я уже спала, а этот чертов Морис меня разбудил. Что я, по-твоему…
– Да я же сказал, что заплачу вам. Честное слово, заплачу. У меня денег уйма. Но я только что перенес серьезную операцию, я еще не поправился.
– Так какого же черта ты сказал этому дураку Морису, что тебе нужно девочку? Раз тебе оперировали эту твою, как ее там… Зачем ты сказал?
– Я думал, что буду чувствовать себя много лучше. Но я слишком преждевременно понадеялся. Серьезно говорю. Не обижайтесь. Вы на минутку встаньте, я только возьму бумажник. Встаньте на минуту!
Злая она была как черт, но все-таки встала с моих колен, так что я смог подойти к шкафу и достать бумажник. Я вынул пять долларов и подал ей.
– Большое спасибо, – говорю. – Огромное спасибо.
– Тут пять. А цена – десять.
Видно было, она что-то задумала. Недаром я боялся, я был уверен, что так и будет.
– Морис сказал: пять, – говорю. – Он сказал: до утра пятнадцать, а на время пять.
– Нет, десять.
– Он сказал – пять. Простите, честное слово, но больше я не могу.
Она пожала плечами, как раньше, очень презрительно.
– Будьте так добры, дайте мое платье. Если только вам не трудно, конечно!
Жуткая девчонка. Говорит таким тонким голоском, и все равно с ней жутковато. Если бы она была толстая старая проститутка, вся намазанная, было бы не так жутко.
Достал я ее платье. Она его надела, потом взяла пальтишко с кровати.
– Ну, пока, дурачок! – говорит.
– Пока! – говорю. Я не стал ее благодарить. И хорошо, что не стал.
14
Она ушла, а я сел в кресло и выкурил две сигареты подряд. За окном уже светало. Господи, до чего мне было плохо. Такая тощища, вы себе представить не можете. И я стал разговаривать вслух с Алли. Я с ним часто разговариваю, когда меня тоска берет. Я ему говорю – пускай возьмет свой велосипед и ждет меня около дома Бобби Феллона. Бобби Феллон жил рядом с нами в Мейне – еще тогда, давно. И случилось вот что: мы с Бобби решили ехать к озеру Седебиго на велосипедах. Собирались взять с собой завтрак, и все, что надо, и наши мелкокалиберные ружья – мы были совсем мальчишки, думали, из мелкокалиберных можно настрелять дичи. В общем, Алли услыхал, как мы договорились, и стал проситься с нами, а я его не взял, сказал, что он еще маленький. А теперь, когда меня берет тоска, я ему говорю: «Ладно, бери велосипед и жди меня около Бобби Феллона. Только не копайся!»
И не то чтоб я его никогда не брал с собой. Нет, брал. Но в тот день не взял. А он ничуть не обиделся – он никогда не обижался, – но я всегда про это вспоминаю, особенно когда становится очень уж тоскливо.
Наконец я все-таки разделся и лег. Лег и подумал: помолиться, что ли? Но ничего не вышло. Не могу я молиться, даже когда мне хочется. Во-первых, я отчасти атеист. Христос мне, в общем, нравится, но вся остальная муть в Библии – не особенно. Взять, например, апостолов. Меня они, по правде говоря, раздражают до чертиков. Конечно, когда Христос умер, они вели себя ничего, но пока он жил, ему от них было пользы, как от дыры в башке. Все время они его подводили. Мне в Библии меньше всего нравятся эти апостолы. Сказать по правде, после Христа я больше всего люблю в Библии этого чудачка, который жил в пещере и все время царапал себя камнями и так далее. Я его, дурака несчастного, люблю в десять раз больше, чем всех этих апостолов. Когда я был в Хуттонской школе, я вечно спорил с одним типом на нашем этаже, с Артуром Чайлдсом. Этот Чайлдс был квакер и вечно читал Библию. Он был славный малый, я его любил, но мы с ним расходились во мнениях насчет Библии, особенно насчет апостолов. Он меня уверял, что если я не люблю апостолов, значит, я и Христа не люблю. Он говорит, раз Христос сам выбрал себе апостолов, значит, надо их любить. А я говорил – знаю, да, он их выбрал, но выбрал-то он их случайно. Я говорил, что Христу некогда было в них разбираться и я вовсе Христа не виню. Разве он виноват, что ему было некогда? Помню, я спросил Чайлдса, как он думает: Иуда, который предал Христа, попал в ад, когда покончил с собой, или нет? Чайдлс говорит – конечно, попал. И тут я с ним никак не мог согласиться. Я говорю: готов поставить тысячу долларов, что никогда Христос не отправил бы этого несчастного Иуду в ад! Я бы и сейчас прозакладывал тысячу долларов, если бы они у меня были. Апостолы, те, наверно, отправили бы Иуду в ад – и не задумались бы! А вот Христос – нет, головой ручаюсь. Этот Чайлдс говорил, что я так думаю потому, что не хожу в церковь. Что правда, то правда. Не хожу. Во-первых, мои родители – разной веры, и все дети у нас в семье – атеисты. Честно говоря, я священников просто терпеть не могу. В школах, где я учился, все священники как только начнут проповедовать, у них голоса становятся масленые, противные. Ох, ненавижу! Не понимаю, какого черта они не могут разговаривать нормальными голосами. До того кривляются, слушать невозможно.