Антуан-Франсуа Прево - История одной гречанки
Между тем, как только она заметила, что камердинер начинает раздевать меня, она отстранила рабыню, старавшуюся оказать ей ту же услугу, и, не поднимая на меня взора, на несколько мгновений замерла в раздумье и как бы в нерешительности. Сначала я подумал, что меня вводит в заблуждение царящий вокруг сумрак, из-за которого я, находясь на другом конце спальни, плохо различал черты ее лица. Но, видя, что она по-прежнему стоит неподвижно, а Бема не помогает ей, я в тревоге отважился пошутить, что мне, пожалуй, еще долго придется ждать. Смысл этих слов, особенно при данных обстоятельствах, стал ей, по-видимому, вполне ясен, и она окончательно растерялась. Она отошла от зеркала, перед которым все еще стояла, и бессильно опустилась на диван; понурив голову, она оперлась лбом на руку, словно хотела спрятаться от меня. Сначала я подумал, уж не дурно ли ей. Путь мы совершили глубокой ночью. Ужин состоял лишь из фруктов и мороженого. Я подбежал к ней в великом волнении и спросил, не заболела ли она. Она не отвечала. Беспокойство мое росло, я схватил ее руку — ту самую, на которую она опустила голову, — и хотел было привлечь ее к себе. Несколько мгновений Теофея сопротивлялась. Наконец, проведя рукою по глазам, чтобы смахнуть несколько слезинок, следы коих я все же заметил, она попросила меня как милости отослать слуг и дать ей возможность переговорить со мною.
Едва только мы остались одни, она, потупившись и понизив голос, смущенно сказала, что не может отказать мне в том, чего я от нее требую, но что она никак не ожидала этого. Прошептав эти четыре слова, она умолкла, словно горе и страх вдруг лишили ее дара речи, и по ее дыханию я понял, что она глубоко взволнована. Удивление, охватившее меня и сразу же достигшее крайнего предела, а может быть, и стыд, с которым я не мог сразу совладать, привели и меня самого в такое же состояние; и поэтому если бы кто-нибудь увидел нас в ту минуту, он был бы изумлен весьма странным зрелищем и подумал бы: не сражены ли мы оба каким-нибудь внезапным недугом?
Тем временем я старался выйти из тягостного положения; я хотел вновь завладеть ручкой Теофеи, и в конце концов мне это удалось.
— Подождите, — сказал я во время этого нежного поединка, — дайте мне на минуту ручку, выслушайте меня, потом ответьте.
Она уступила, по-видимому, скорее из боязни обидеть меня, чем из желания пойти мне навстречу.
— Увы, имею ли я право в чем бы то ни было отказать вам? — грустно сказала она. — Есть ли в моем распоряжении что-либо такое, что не принадлежит вам в той же мере, как и мне? Но нет, нет, этого я никак не ожидала!
Слезы полились у нее ручьями. Я был крайне смущен, и вместе с тем у меня мелькнуло сомнение в ее искренности. Мне вспомнились слышанные неоднократно рассказы о том, что турчанки считают похвальным долго отказывать в любовных ласках, и я уже готов был пренебречь ее сопротивлением и слезами. Однако простодушие, сквозившее в ее скорби, а также страх, что я не оправдаю высокого мнения, которое сложилось у нее обо мне, — если считать, что оно искренне, — побудили меня тотчас подавить в себе все порывы.
— Не бойтесь взглянуть мне в глаза, — сказал я, видя, что она сидит, все так же потупившись, — и знайте, что я меньше, чем кто-либо на свете, склонен огорчать вас и действовать наперекор вашим чувствам. Желания мои — естественное следствие ваших чар, и я подумал, что вы не откажете мне в том, что добровольно дарили сыну патрасского губернатора и паше Шериберу. Но сердце не властно над собою…
Она прервала меня горестным стоном, исторгшимся, казалось, из самой глубины уязвленного сердца, и я понял, что слова мои не только не успокоили ее, как я рассчитывал, а, наоборот, лишь усугубили ее скорбь.
Ничего не понимая в этом диковинном приключении и не говоря ни слова из страха опять неправильно истолковать ее намерения, я стал просить ее сказать мне без обиняков, что должен я делать, что должен говорить, дабы искупить причиненное ей огорчение; я молил не осуждать меня слишком сурово за то, что она, в сущности, никак не может считать оскорблением. Мне показалось, что тон, каким я произнес эту просьбу, вызвал и у нее опасение, что она обидела меня своими жалобами. Она порывисто схватила мою руку, и в этом пожатии мне почудилась тревога.
— О, лучший из людей, — воскликнула она, прибегая к выражению, обычному у турок, — судите справедливее о чувствах вашей несчастной рабыни и верьте, что между нами никогда не произойдет ничего такого, что можно было бы назвать оскорблением! Но вы причинили моему сердцу смертельное горе. Об одном только молю вас, раз вы позволили мне высказаться, — добавила она, — предоставьте мне провести ночь в грустных размышлениях и позвольте поделиться ими с вами поутру. Если мольба вашей рабыни кажется вам чрезмерно дерзкой, по крайней мере, подождите осуждать ее чувства, пока не узнаете их.
Она хотела броситься мне в ноги. Я силою удержал ее и, поднявшись с дивана, куда сел, собираясь выслушать ее, я принял столь равнодушный вид, словно никогда и не думал предлагать ей свою любовь.
— Не произносите слов, которые отнюдь не соответствуют вашему положению, — сказал я. — Вы не только не рабыня моя, а, наоборот, сами могли бы обрести надо мною власть, которую я охотно предоставил бы вам. Но я не хочу владеть вашим сердцем насильно, даже если бы имел право принудить вас. И эту ночь, и все остальные до конца жизни, если вам так угодно, никто не потревожит вас.
Я тут же кликнул невольницу и, спокойно поручив ей оказать Теофее необходимые услуги, удалился с таким же спокойным видом; я велел приготовить мне другую комнату и поспешил лечь в постель. В сердце моем еще бушевали пережитые волнения, и, как ни старался я, мне не удавалось вполне успокоиться; но я все же рассчитывал, что отдых и сон не замедлят принести умиротворение моему сердцу и уму.
Однако едва только мысли мои под влиянием тьмы и безмолвия начали проясняться, как все события, прошедшие передо мною за день, стали удивительно живо возникать в моем воображении. Я не забыл ни единого слова, сказанного Теофеей, и теперь, вспоминая их, чувствовал только досаду и замешательство. Я даже без особого труда понял, что легкость, с какою я решил оставить ее в покое, и безразличие, с каким расстался с нею, объяснялись теми же чувствами. Некоторое время я твердо придерживался этого образа мыслей и упрекал себя в слабости. Мне следует краснеть за то, что я столь неосторожно позволял себе увлекаться подобного рода девушкой. И как влечение к ней могло ввергнуть меня в такую тревогу и растерянность? Ведь Турция полна невольниц, от которых я мог бы ждать таких же утех! Не хватало мне только, — добавлял я, высмеивая собственное безрассудство, — не на шутку воспылать страстью к шестнадцатилетней девочке, извлеченной мною из константинопольского сераля, которая поступила в сераль Шерибера, быть может, после того, как побывала во многих других! Думая о том, что она отказала мне в милостях, которые расточала, вероятно, не малому числу турок, я потешался над собственной наивностью, из-за которой столь дорожил объедками старика Шерибера. Но особенно дивился я тому, как Теофея могла в короткий срок так высоко оценить свои прелести, а также тому, что первым мужчиной, к которому она обратилась с предложением купить их, оказался француз, да еще такой опытный в обращении с женщинами, как я.
Полагаясь на свойственную мне доброту, о которой окружающие судят по моему лицу и манерам, она решила именно с меня начать дурачить мужчин, — рассуждал я. — И юная кокетка, которую я считал простодушной и наивной, пожалуй, намеревается долго водить меня за нос с помощью всевозможных уловок.
Слегка заглушив обиду этими оскорбительными рассуждениями, я стал обдумывать смысл случившегося несколько спокойнее. Я припоминал, как вела себя Теофея со времени нашей первой встречи в серале Шерибера. Она никогда не упускала случая в любых, даже самых незначительных поступках, в любом разговоре подтвердить намерения, которые я ей приписывал. Я не раз удивлялся тому, как охотно пользуется она возможностью высказаться в духе самой строгой морали. Я восторгался глубиной и непогрешимостью ее суждений. Правда, порою она не в меру увлекалась, и восторженность эта порождала некоторые сомнения в ее искренности. Я считал такие речи просто упражнением для ума или следствием избытка новых впечатлений, вызванных рассказами о наших обычаях и нравах, рассказами, которые не могли не воспламенять ее мятущееся воображение. Но зачем быть несправедливым и почему не поверить, что при хороших задатках и незаурядном уме она на самом деле потрясена многими мыслями и воззрениями, ростки коих находит в своем собственном сердце? Ведь она решительно отклонила предложения силяхтара! Ведь она задумала расстаться и со мною, чтобы отправиться в Европу в поисках положения, соответствующего ее взглядам! Если же она впоследствии согласилась принять мое покровительство, так нет ничего удивительного в том, что она прониклась доверием к человеку, который раскрывал перед ней картины добродетельной жизни, уже привлекавшей ее. А в таком случае разве не заслуживает она уважения? И кому же больше уважать ее, как не мне? Ведь я начал служить ей бескорыстно, не отвлекая ее от похвальных намерений легкомысленными, безнравственными предложениями, и теперь мне следовало бы даже гордиться нравственным переворотом, который совершился под моим влиянием.