В. Белов - РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ
— Он на дворе, кожу делает, — простодушно сказал я. И вдруг Юрка, старший брат, повел меня в куть и дал мне сильную тюму в бок. Я ревел не от боли, а от обиды, не зная, за что была дана эта «тюма». Уже потом узнал, что за длинный язык. Нас к тому времени было четверо, не считая взрослых. Имелась корова и теленок. Чтобы сшить восемь пар сапог, нужен был не один теленок, а по крайней мере четыре. Теленка отец зарезал, а шкуру тайком выделывал на сапоги. Шкуры, даже овечьи, в ту пору надо было все без исключения сдавать государству, их реквизировали. Я помню и сейчас, как мы носили сапоги по очереди. Но выделанная отцом кожа исчезла из предбанника. Ее унес тот же упомянутый тип. Он тайно унес эту кожу и присвоил ее. Какое странное сочетание! Одно и то же лицо порой владело и хапающей и карающей рукою. Обычное воровство он с полной искренностью считал исполнением законности. Вскоре отец снова решил уехать, но поднялась война. (Помнится, после ранения он приезжал домой на несколько дней, и тогда, мальчишкой, я впервые услышал от него о «Тихом Доне», который он прочел в госпитале, и о «Теркине», который печатался тогда в военной газете.)
Он метался между городом и деревней всю жизнь, пока не сложил голову на Духовщине в сентябре сорок третьего. Вернулся-таки к земле, не к родной вологодской, а к смоленской (одна стать!), пусть будет она ему лебяжьим пухом. Речь не о том. До самой великой войны он жил, раздираемый противоречивыми чувствами. Из деревни бежал в город, из города тянуло обратно. Ни там, ни тут не был хозяином собственной судьбы, потому, наверно, и пил водочку. Он плотничал в Сокольниках, когда в голодный тридцать шестой в нему в Москву приехала моя мать. По воскресеньям они ходили по громадному парку в Сокольниках, словно по родимой поскотине. Отец все говорил, что увезет нас всех жить в Москву.
Фашистская пуля поставила черную точку на всех отцовских противоречиях, и теперь мне приходится расхлебывать эти противоречия. Смогу ли, хватит ли у меня сил?
Об этом я думаю у своей березы. Она пока еще зелена и живет, как и мое родословное древо. Но дерево живет, пока у него есть корни. А корни моего родословного дерева подрублены, они ушли на шпалы железной дороги, сгорели в жестоком военном костре, и я теперь не крестьянин, как не крестьяне мои братья и племянники.
Вспомнилось, как после семилетней школы меня неожиданно сделали счетоводом. До сих пор почему-то краснеют уши, когда вспоминаю это время, эту контору, оклеенную плакатами.
Дело было в том, что прежний счетовод Саша Рябков уехал в Архангельск, ставить на эту «должность» было некого, и жребий пал на меня. Мне было пятнадцать лет, образование семь классов, и посему сделали меня счетоводом. Меня распирала гордость, впервые в жизни в сердце шевельнулся ядовитый червяк тщеславия. Начальство, как же!
Вся колхозная бухгалтерия была еще до меня безнадежно запутана. Я день за днем запутывал ее еще больше. Было приятно чувствовать себя начальством, но душу воротило от скучных лицевых счетов, ведомостей и квитанций.
Помню, Саша Рябков перед отъездом сдал мне штамп, ключ от шкапа, и весь вечер на игрище не сходил с пола, плясал под мою игру и пел:
Не ходи, машина, к лесу,Не расстраивай меня.Без тебя, машина, знаю,Что чужая сторона.
«Машина» увезла его в Архангельск, а я остался. Особенно скучно было днем, когда все люди были на работе. Хозяйка, бобылка Вера, протопив печь, уходила в поле. Шуршали тараканы, в голове звенело от угара. Куры за тесовой перегородкой клевали хозяйскую простоквашу… Вместо того чтобы сводить дебет с кредитом, я писал какие-то стихи, чертил схемы ветряков и буеров, изводил колхозную бумагу. Вытирал из окурков махорку и учился курить… Приходил председатель, я чистосердечно подмахивал фальшивые документы, мне казалось тогда, что в мире не существует обмана. Естественным казалось и то, что за Центнер сданного ячменя или ржи Государственный банк переводил на текущий счет колхоза по 70–90 копеек.
Все бабы были в долгу у колхоза, приходили просить зерна, и мы выписывали им от полутора фунтов до пуда, смотря по обстоятельствам. Это был сорок девятый год — первый год моей юности. Я тогда искренне верил в мудрость плаката, висевшего на стене: «Уборка дело сезонное, и она не любит ждать. Убрал вовремя — выиграл, опоздал — проиграл». Странно, земледельцев с тысячелетним стажем учили тому, что «уборка дело сезонное».
Меня все время куда-то тянуло.
Однажды, увидав в газете объявление о приеме в ФЗО, я написал заявление, адресованное общему собранию колхоза. Многие были против, но проголосовали, к моей великой радости, «за». Контора опять осталась без начальства…
В Пичихе я брожу по тому месту, где она стояла, и думаю, почему бабы на собраниях в общем-то легко отпускали нас в города. Тужат, охают, кричат, а голосуют все-таки «за». Отпустили они и меня, а вот сын Николая Андреевича Иван так и погиб, не повидав белого света. Вновь, с горечью вспоминая последнего Ивана Тимонихи, я думаю об одной из причин так называемого сельского комплекса неполноценности. А существует ли вообще такой? Нынче модно болтать о комплексах. Но я сам испытал когда-то это нелепое чувство стыда за себя (с какой бы, кажется, стати?), эту неуверенность, замкнутость. Приехав впервые в районный центр, я, помнится, не знал, куда ступить, что сделать вначале, что после.
Для того чтобы получить паспорт, кроме справки по форме № 10, нужны были и «метрики», то есть свидетельство о рождении. В наших местах детей колхозников в тридцатые годы частенько вообще не регистрировали, юридически я как бы и не существовал. Когда я достиг того возраста, что мог делать подростковые работы, меня записали в колхозный отцовский лицевой счет, где велся учет заработанных нашей семьей трудодней. Только год рождения указали ошибочно, не 1932, а 1933-й. Месяц и день рождения я придумал себе сам, 23 октября, поскольку мама и бабка Ермошиха сказали, что я родился то ли за неделю до покрова, то ли неделей позже. Такую справку из колхоза я и представил в загс Харовского района Вологодской области. Дама, сидевшая за барьером, факту моего рождения не поверила и отправила меня обратно домой, но я был настойчив и пришел снова. Тогда она все-таки сделала запрос в Вологду в областной архив. Но наша Никольская церковь к тому времени, когда я родился, не действовала (меня крестил подпольно какой-то странствующий священник), потому в приходской книге метрической записи о моем рождении не существовало. Дама обозвала меня колхозником и отправила опять домой (65 километров). Так началась моя эпопея с метриками. Но хроническую глупость просвещенных мещан, употребляющих слова «колхозник» и «деревня» лишь в ироническом смысле, я замечал и в шестидесятых годах, встречается она и теперь. Прибавим к этому, что многие родители твердят сельскому подростку: «Учись, а то будешь, как мы, всю жизнь навоз возить!» Припомним заодно и то, что в школах, в кино и по радио многие годы говорили больше о летчиках и геологах, чем о слесарях и доярках, да прибавим сюда традиционную северную крестьянскую стеснительность. И тогда вовсе неудивительным покажется существование упомянутого мною сельского комплекса неполноценности.
А кто не стремится избавиться от комплексов? Иван, который просил меня помочь уехать из Тимонихи, может, никуда бы и не поехал, а его младший брат Саша вернулся бы из армии домой, если б… Если б в деревнях так же торжественно вручали паспорта при исполнении шестнадцатилетия, как это делается в городах.
Мне вспоминаются курьезные случаи моей работы в комсомоле в городе Грязовце: девушка-колхозница, чтобы уехать к любимому человеку, выходит замуж за другого, уезжает из колхоза и разводится. Как отнесся к такому делу тот, первый, — неизвестно. Хорошо помню одного парня, который совершил хулиганство и был недоволен, что, взяв на поруки, мы уберегли его от тюрьмы. Он говорил: «Я бы год-два отсидел, мне бы паспорт дали, ехай куда хочу». Не удалось, до суда дело довести не позволили…
Мы почему-то в те годы забывали, что паспорт, воспетый В. Маяковским, — это не только документ, дающий право передвижения. Это еще и документ, где фиксируется подлинность национальности, даты рождения, имени и фамилии, подлинность места жительства. Чем он хуже, вологодский колхозник, своего же родного брата, который живет в Вологде?
VIIIВойна обошлась вологодской земле слишком дорого. Можно насчитать сотни таких деревень, как моя Тимониха, куда не вернулось после победы ни одного солдата. В тылу жены, матери и старики сделали все, что было в их силах, чтобы разгромить и выгнать врага. На собранные вологжанами средства были построены авиасоединение «Героическому Ленинграду» и танковая колонна «Вологодский колхозник». Вологжане день и ночь отправляли составы с продовольствием, хотя и сами ели не досыта… У меня на родине, в глубоком тылу, погибли от голода мать Доськи Плетнева, Алеша Енин (так звали Алексея Евгеньевича Агафонова), Енафья Федотова, мать Николая Андреевича. Моя бабка Фоминишна тоже умерла от болезни, связанной с недоеданием. Да разве перечислишь их всех!