Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.3. Травницкая хроника. Мост на Дрине
Шепот его пресекся. В ее расширенных глазах застыли смятение и страх. Да и сам он был растерян, едва ли не раскаиваясь в том, что вообще пришел прощаться.
— Я думал, все-таки лучше сказать.
— Спасибо! Значит… значит, ничего не выйдет из нашей Америки!
— Как «не выйдет»! Если бы ты тогда, когда я месяц тому назад предлагал тебе тотчас же все устроить, согласилась, мы были бы, наверное, уже далеко отсюда. Но может, это и к лучшему. Сама знаешь, что происходит. Я должен быть с товарищами. Идет война, и всем нам место сейчас в Сербии. Понимаешь, Зорка, это мой долг. Если же я выберусь из этой кутерьмы живым и мы завоюем свободу, может быть, и не потребуется вовсе уезжать за океан, потому что у нас здесь будет своя страна упорного и честного труда, достатка и свободы. И нам двоим, если только ты захочешь, найдется дело. Все зависит от тебя. А я… я буду думать о тебе… и ты иной раз тоже.
Ему не хватало слов.
В порыве невысказанных чувств он вдруг подался к ней к быстро провел рукой по ее роскошным темным волосам. Это всегда было его заветной мечтой, и теперь, как осужденному, ему дозволено было ее осуществить. Девушка в испуге отшатнулась, и рука его повисла в пустоте. Дверь неслышно затворилась, и какое-то мгновение спустя, бледная, с остановившимся взглядом расширенных глаз и нервно сплетенными пальцами, Зорка появилась в окне. Он прошел совсем рядом под ним и, закинув голову, обратил к ней улыбающееся и просветленное, почти красивое лицо. И, словно бы боясь увидеть то, что будет дальше, девушка сейчас же отступила от окна и скрылась в темноте неосвещенной комнаты. И тут расплакалась, в изнеможении рухнув на постель.
Сначала тихие рыдания ее наполняло невыносимое чувство общей безысходности. Чем дольше плакала она, тем больше находила поводов для слез и тем мрачнее рисовала себе будущее. Нет выхода, нет спасения: никогда не сможет она полюбить по-настоящему этого достойного, доброго и честного Николу, покидавшего ее сейчас: никогда не дождаться ей того, чтобы ее полюбил тот, другой, который никого любить не может; никогда не вернутся счастливые, безоблачные дни, светлой зарей всходившие над городом всего лишь прошлым летом, никому из них не вырваться из окружения мрачных гор, не увидать Америки и здесь не построить страны, по их словам, упорного и честного труда, достатка и свободы. Нет, никогда!
Наутро в городе распространился слух, что Владо Марич, Гласинчанин и еще кое-кто из молодых людей перебежали в Сербию. Все остальные сербы с семьями и всем имуществом оказались запертыми в этой бурлящей котловине, как в ловушке. Грозовая атмосфера сгущалась с каждым днем. И тут в один из последних июльских дней на границе грянул гром, раскатами своими потрясший вскорости весь мир и ставший роковым для стольких городов и стран, в том числе и для моста на Дрине.
Вот когда началось в городе настоящее гонение на сербов и на все, что с ними связано. Люди поделились на преследуемых и преследователей. Хищный зверь, живущий в человеке и не смеющий обнаруживать себя, пока не устранены преграды добрых обычаев и законов, вырвался на волю. Знак дан, преграды сняты. И, как в истории не раз уже бывало, насилие, грабеж и даже убийство снова получили молчаливую поддержку, лишь бы они совершались во имя высших интересов, под флагом соответствующих лозунгов и применительно к немногочисленной группе людей определенного круга и убеждений. На глазах того, кто мог тогда непредвзято и открыто смотреть на мир, произошло чудо полного перерождения общества в течение одного-единственного дня. Мгновенно распался и кончил свое бытие мир торговых рядов, основанный на вековых традициях, где наряду с затаенной враждой, ревнивой завистью, религиозной нетерпимостью, исконной грубостью и жестокостью всегда имели место взаимовыручка, сердечность и чувство порядка и меры, державшее в определенных границах проявление диких инстинктов и грубой силы, в конце концов утихомиривая их и подчиняя интересам совместного существования. Люди, сорок лет подряд правившие торговым миром города, за одну ночь исчезли, будто вымерли вместе с теми устоями, понятиями, обычаями, которые они собой олицетворяли.
На следующее же утро после объявления войны Сербии[125] по городу стал шнырять карательный отряд. Вооруженным на скорую руку для оказания помощи властям в преследовании сербов, он набран был из пьяниц, цыган и прочего сброда, давно отвергнутого порядочным обществом и находящегося в конфликте с законом. Цыган Хусо Курокрад, человек без чести и определенных занятий, на заре своей юности лишившийся носа вследствие дурной болезни, командовал теперь десятком голодранцев, вооруженных допотопными винтовками системы «Werndl» с длинными штыками, и заправлял порядками в торговых рядах.
Перед лицом нависшей угрозы Павле Ранкович как председатель сербской церковноприходской общины с четырьмя другими видными членами общины отправился к предводителю уездной управы Сабляку. Этот дородный и совершенно лысый человек с бескровным лицом был родом из Хорватии и в теперешней должности состоял в Вышеграде недавно. Он предстал перед посетителями невыспавшимся и раздраженным: веки красные, губы пересохли. Одет он был в сапоги и зеленый охотничий сюртук с двухцветным черно-желтым бантом в петлице. Он принял делегацию стоя и не предложил ей сесть. Газда Павле, изжелта-бледный, кося прищуром черных глаз, проговорил чужим и сиплым голосом:
— Господин предводитель, вы знаете, что происходит и что готовится, знаете и то, что мы, вышеградские граждане сербы, не были тому потворниками.
— Я ничего не знаю, уважаемый, — с желчным нетерпением прервал его предводитель, — и знать ничего не желаю. У меня сейчас множество других, гораздо более серьезных дел, чем выслушивание всяких речей. Это все, что я имею вам сказать.
— Господин предводитель, — не сдавался газда Павле, своим спокойствием пытаясь усмирить желчную раздраженность своего собеседника, — мы явились предложить вам свои услуги и заверить в том…
— Я не нуждаюсь в ваших услугах и заверениях. Вы себя в Сараеве достаточно показали.
— Господин предводитель, — не повышая тона, но все настойчивей продолжал газда Павле, — мы бы хотели с помощью закона оградить…
— Ага, теперь вы вспомнили закон! И на какие же законы осмеливаетесь вы ссылаться?
— На государственные, господин предводитель, обязательные для всех.
Предводитель насторожился и притих. Газда Павле поспешил воспользоваться этим затишьем:
— Господин предводитель, разрешите задать вам вопрос: гарантируется ли нам и нашим семьям, жизни и имуществу безопасность, а если нет, то что мы должны делать?
Предводитель развел руками, вывернув ладони наружу, пожал плечами, прикрыл глаза и стиснул свои бледные, тонкие, перекосившиеся губы. Столь хорошо знакомое Павле Ранковичу слепоглухонемое выражение безучастности, типичное для предержащих властей в критический момент, показало всю бесполезность дальнейших разговоров. Предводитель, между тем, вернувшись в прежнее свое состояние, проговорил чуть мягче:
— Военные власти укажут каждому, что должно делать.
Тут и газда Павле развел руками, закрыл глаза, пожал плечами и проговорил осевшим и сдавленным голосом:
— Благодарю вас, господин предводитель!
Четверо членов общины чопорно и неумело поклонились и вышли с видом осужденных.
На базаре брожение и приглушенный заговорщический шепоток.
В лавке Али-ходжи собрались именитые местные турки: Наил-бег Туркович, Осман-ага Башанович, Сулейман-ага Мезилджич. Бледные и озабоченные, с тяжелой неподвижностью в лицах, выдающей страх людей, у которых есть что терять в надвигающихся переменах и ломке. Их тоже вызывали власти, предлагая возглавить отряды карателей. Встретившись как бы ненароком в лавке Али-ходжи, именитые граждане держат совет. Одни за то, чтоб идти в отряды, другие за то, чтоб не ходить, выждать. Возбужденный, с пылающим лицом и горящими, как в старину, глазами, Али-ходжа с негодованием отвергает всякую мысль о каком бы то ни было касательстве к карателям. С особой яростью обрушивается он на Наил-бега, стоящего за то, чтобы вместо цыгана почтенные и уважаемые люди возглавили вооруженные добровольческие отряды мусульман.
— Я, пока жив, таким делам не пособник. Будь у тебя ума побольше, и ты не был бы. Или не видишь, что гяуры нашими руками жар загребают, чтобы потом с нами рассчитаться легче было?
Оружием того же красноречия, которым он крушил, бывало, на мосту Осман-эфенди Караманлию, доказывал Али-ходжа, что турецкой душе ни там, ни тут хорошего ждать не приходится, а будут нос совать куда не надо, и вовсе не поздоровится.
— Давно нас никто не спрашивает ни о чем и с нами не считается. Шваб в Боснию вступил, а ни султан, ни кесарь и не подумали узнать: мол, есть ли, господа турецкие беги, на то ваше согласие? Потом поднялись Черногория с Сербией, вчерашняя райя, отняли половину Турецкой империи, опять на нас никто не посмотрел. Теперь кесарь на Сербию двинулся, нас ни о чем и тут не спрашивают, а хотят всучить ружьишки и портки и науськать, как гончих, на сербов, чтобы швабу даром не мараться самому. Да ты сам посуди, с чего бы это после стольких лет, когда нас не спрашивали о делах и поважнее, вдруг этакая зубодробительная милость? Говорю тебе, тут дальний расчет и лучше всего сколь возможно подальше от этого держаться. На границе уже прорвало, и бог его знает, куда все это пойдет. За Сербией еще кто-то стоит. Иначе быть не может. Это тебе в Незуках окошко гора заслоняет, и ты из-за нее ничего не видишь. Брось затею свою: и сам в каратели не лезь, и других не подбивай. Пока еще хоть что-то можно выжать, дои лучше испольщиков своих, какие там остались у тебя, — и ладно будет.