Эжен Сю - Парижские тайны. Том II
Обряд пострижения нашей дочери назначен на завтра… 13 января, роковая дата… Именно 13 января я обнажил шпагу против моего отца…
Ах, мой друг… я слишком рано решил, что я прощен. Пьянящая надежда провести жизнь подле вас и дочери заставила меня позабыть, что до сих пор не я, а она была наказана, мне же еще предстоит возмездие.
И вот оно явилось… когда шесть месяцев тому назад несчастная дочь поведала нам о двойном источнике ее сердечных мук: несмываемый позор прошлого… несчастная любовь к Генриху…
Эти жгучие горестные чувства, каждое из которых усиливает другое, с логической неизбежностью привели к ее неумолимому решению поступить в монастырь. Вам известно, мой друг, что, изо всех сил борясь за нашу обожаемую дочь, уговаривая ее изменить решение, мы не могли утаить от себя, что она поступает мужественно и что на ее месте мы поступили бы так же. Что можно было ответить на эти страшные слова: «Я слишком люблю принца Генриха, чтобы предложить ему руку, к которой прикасались парижские бродяги»? Она должна была пожертвовать собою вследствие благородных терзаний неизгладимого прошлого! Она совершила это храбро… Она отказалась от великолепия света, она спустилась по ступеням трона, чтобы, облаченной во власяницу, стать на колени на плиты церкви; скрестив — на груди руки, она склонила ангельскую головку, и ее чудные белокурые волосы, которые я так любил и которые храню как сокровище, упали наземь.
О мой друг, вы представляете себе мою душевную боль в этот мрачный торжественный момент, она столь же мучительна, как и в минувшие времена… Над этим письмом я плачу как ребенок.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Я ее видел сегодня утром; она выглядела менее бледной, чем обычно, и убеждала, что здорова… ее состояние меня смертельно тревожит. Увы, когда под покрывалом и повязкой, окружавшей благородный лоб, я увидел осунувшиеся черты, белые, как холодный мрамор, и ее большие глаза, ставшие, казалось, еще больше, я не мог не вспомнить о нежном и чистом сиянии ее красоты в день нашей свадьбы. Никогда мы не видели ее столь обворожительной, не правда ли? Ее прелестное лицо, казалось, излучало наше счастье.
Как я вам уже сказал, я видел ее сегодня утром; ее не предупредили, что принцесса Юлиана добровольно слагает с себя в ее пользу сан аббатисы; итак, завтра, в день ее пострига, — наша дочь будет избрана настоятельницей, так как у всех благородных девиц обители единодушное мнение: присвоить ей этот почетный сан.[81]
Все в один голос говорят, что, став послушницей, она поражала всех своей набожностью, кротостью, святой точностью исполнения правил своего монашеского ордена, суровость которых она, к сожалению, еще усиливала. В монастыре уже чувствуется ее влияние, как и везде, где она присутствует. Она не придает этому значения и даже не знает об этом, что еще более возвеличивает ее авторитет… Сегодняшняя встреча только подтвердила мои подозрения: она не нашла здесь, в одиночестве монастыря, в суровой жизни обители покой и утешение… Однако она рада, что возложила на себя обет, который считает необходимым исполнением повелительного долга; но она постоянно страдает, так как создана не для мистического созерцания, предаваясь которому иные, забывая все свои привязанности, все земные радости, впадают в аскетический восторг.
Нет, Мария безутешна, хотя она молится, соблюдает суровые правила ордена, утешает бедных больных женщин, находящихся на излечении в больнице монастыря, не останавливается перед самыми смиренными заботами о них. Она даже отказалась от помощи послушницы, которая должна убирать печальную, холодную и пустую келью, где, как вы помните, мы со скорбью заметили высохшие веточки ее кустика розы, подвешенные под распятием Христа. Она, наконец, любимый пример, благотворимая душа монастыря… Но она сама мне призналась сегодня утром, горько сожалея об этой слабости, что не столь уж усердно предана труду и исполнению суровых правил монастырской жизни, чтоб у нее постоянно не возникало воспоминание о невзгодах минувших лет… и о том, как бы могла теперь сложиться ее жизнь.
«Я обвиняю себя, отец, — сказала она выражавшим покорность судьбе спокойным и нежным голосом, который вам знаком, — да, я обвиняю себя, но невольно думаю, что раз бог пожелал избавить меня от полного падения, которое окончательно обесчестило бы мою будущую жизнь, то я могла бы жить невдалеке от вас, любимая избранным вами супругом. И я невольно делю свою жизнь между горькими сожалениями и кошмарными воспоминаниями о Сите. Напрасно я молю бога избавить меня от этих наваждений, наполнить мое сердце благоговением к нему, святым упованием… захватить меня всю… так я хочу всецело отдать себя ему… Он не внимает моей мольбе… конечно, потому, что мои земные заботы недостойны общения с ним».
«Тогда, — воскликнул я, охваченный безумной надеждой, — еще не поздно, сегодня твое послушничество кончается, и лишь завтра состоится торжественное произнесение обета, ты еще свободна, откажись от столь тяжелой и суровой жизни, которая не приносит тебе ожидаемого облегчения; ты страдаешь во имя страдания, возвратись страдать к нам, наша нежность облегчит твои муки».
С грустью покачав головой, она ответила мне с неумолимой рассудительностью, которая так часто поражала нас в ней:
«Конечно же, дорогой отец, одиночество вызывает во мне глубокую тоску, ведь я так привыкла каждый миг чувствовать вашу ласку. Меня постоянно преследуют горькие упреки, душераздирающие воспоминания, но, по крайней мере, у меня спокойна совесть, я исполнила свой долг… но я понимаю, что где бы я ни находилась, за исключением монастыря, повсюду буду чувствовать себя не на своем месте, опять окажусь в ложном положении, от которого я так страдала… и за себя… и за вас… ведь у меня тоже есть гордость. Ваша дочь станет такой, какой она должна быть… сделает то, что она должна сделать, переживет все, что должна пережить… Если завтра все узнают, из какой грязи вы меня извлекли… быть может, видя меня раскаявшейся у подножия креста, простят мое прошлое за то, что я так смирилась теперь, и если меня увидят в вашем обществе, то я уже не буду блистать среди вашего пышного двора, как это было несколько месяцев тому назад, дорогой отец. К тому же выполнять справедливые и строгие требования света — это в духе моей натуры; вот почему я от всего сердца благодарю бога, зная, что только он мог предоставить вашей дочери убежище и создать ей достойное ее и вас положение… словом, такое положение, которое не было бы ужасным контрастом с моим падением в прошлом… и могло бы заслужить то уважение, на которое я имею право… уважение к искреннему раскаянью и смирению».
Увы! Клеманс… что я мог ей ответить?
Роковое стечение обстоятельств! Роковое! Потому что эта несчастная дочь видит с неумолимой логикой все, что касается тонкостей чести и благородства. Обладая таким разумом и душой, она не поддастся увещаниям, не будет смягчать, изменять ложное положение, а примет его неодолимые последствия.
Как всегда, я покинул ее с разбитым сердцем.
Не возлагая малейшей надежды на эту последнюю перед постригом встречу, я подумал: «Еще сегодня она может отказаться от ухода в монастырь». Но, вы видите, мой друг, ее воля неумолима, и я должен, увы, согласиться с ней и повторить ее слова:
«Один лишь бог может предоставить ей убежище и положение, достойное ее и меня».
Повторяю, ее решение исключительно разумно, с точки зрения общества, в котором мы живем. При столь тонкой восприимчивости, свойственной Марии, у нее не было другого выхода. Но я часто признавался вам, мой друг, если бы священный долг, более священный, нежели долг перед своей семьей, не удерживал бы меня среди народа, который меня любит и для которого я в известной мере заменяю провидение, то я уехал бы вместе с вами, дочерью, Генрихом, Мэрфом, и мы бы счастливо жили далеко от света в каком-нибудь безвестном убежище. Тогда, вдали от неумолимых законов общества, не способного излечить им самим же нанесенные раны, мы сумели бы заставить несчастное дитя стать счастливой и забыть прошлое. В то время как здесь, среди славы, блеска парадных приемов, пусть мы даже ограничим их пышность, это было невозможно… Судьба… судьба! Я не могу отречься от престола, рискуя благоденствием подданных, преданных мне… Мужественные и достойные люди! Пусть они никогда даже не узнают, какой ценой я плачу за их верность!..
Прощайте, моя нежно любимая Клеманс. Для меня было утешительно видеть вас столь же огорченной, как и я, судьбой моей дочери, это наше общее горе, и в моем страдании я не вижу никакого эгоизма.
Порою я с ужасом думаю о том, что бы я делал без вас в столь тягостных обстоятельствах… Часто эта мысль приводит меня к очевидности, что судьба Марии еще горше. Ведь со мной останетесь вы… А кто останется с ней?