Вирджиния Вулф - Годы
Но в Англии, на севере, было холодно. Китти, леди Лассуэйд, сидя на террасе рядом с мужем и его спаниелем, потеплее закутала плечи в плащ. Она смотрела на вершину холма, где в качестве ориентира для кораблей торчал монумент в форме колпака, воздвигнутый старым графом. Лес был окутан дымкой. Рядом, на террасе, каменные женщины держали в руках вазы с алыми цветами. Прозрачный голубоватый дым стелился над пламенеющими георгинами, которые росли на длинных клумбах, спускавшихся к реке.
— Траву жгут, — сказала Китти.
Раздался легкий стук в окно, и на террасу, спотыкаясь, вышел ее маленький сын в розовом костюмчике, с пятнистой лошадкой в руках.
В Девоншире, где круглые красные холмы и долины с крутыми склонами вбирали в себя морской воздух, кроны деревьев еще были густыми — слишком густыми, как сказал за завтраком Хью Гиббс. Слишком густыми для охоты, сказал он, и Милли, его жена, отпустила его на собрание охотников. С корзиной на руке она пошла по ухоженной дорожке из неровных плоских камней, вразвалку, как женщина, ждущая ребенка. Над стеной сада висели желтые груши, такие налитые, что они приподнимали листья. Но до груш уже добрались осы: кожура была изъедена. Сорвав плод, Милли остановилась. «Пух, пух, пух!» — донеслось из дальнего леса. Кто-то стрелял.
Дым пеленой висел над шпилями и куполами университетских городов. Здесь его источала пасть горгульи, там он цеплялся за облезлые желтые стены. Эдвард, быстрым шагом совершавший свой моцион, примечал запахи, звуки и цвета, делая вывод, что впечатления от реальности очень сложны и мало кто из поэтов умеет выразить их вполне. Однако должна быть, думал он, какая-то греческая или латинская строка, передающая контраст… — но тут ему повстречалась миссис Лэйзом, и он приподнял фуражку.
У Дома правосудия сухие листья угловато лежали на каменных плитах мостовой. По дороге в свою адвокатскую контору Моррис, вспоминая детство, шаркал в листьях ногами, и они разлетались по сторонам и ссыпались в канавы. А в Кенсингтон-Гарденз по ним почти никто не ходил, только дети, с хрустом давя каштаны и желуди, бегали среди деревьев, подхватывали охапки листьев и мчались дальше сквозь туман по аллеям, гоня вперед свои обручи.
Носясь над холмистыми просторами, ветер пускал по ним широкие кольца тени, которые постепенно растворялись в зелени. Но в Лондоне улицы задерживали полет облаков, густой туман висел над Ист-Эндом у реки, из-за тумана звучали отдаленно голоса людей, кричавших: «Железный лом берем! Железный лом!», и глухо пели шарманки в пригородах. Ветер нес дым — потому что в каждом дворике, в углу заросшей плющом стены, где еще ютились последние герани, лежали кучи листьев; резвое пламя пожирало их, и дым летел на улицу, в открытые поутру окна гостиных. Ведь стоял октябрь, месяц, когда рождается год.
Элинор сидела за своим письменным столом с пером в руке. Как странно, думала она, касаясь кончиком пера изъеденной чернилами щетинки на спине Мартинова моржа, как странно, что это пережило столько лет. Возможно, этот косный предмет переживет их всех. Если она его выбросит, он все равно продолжит где-то существовать. Но за все это время она не выбросила его, потому что он — часть целого, он связан с чем-то или с кем-то еще — с ее матерью, например… Она приложила листок промокательной бумаги. На ней проступило лучистое пятно. Затем она подняла глаза. Во дворе жгли траву, оттуда вился дым, источавший сильный и едкий запах; там падали листья. На улице играла шарманка. «Sur le pont d’Avignon»[20], — тихо пропела Элинор в такт мелодии. Как там дальше? — эту песню Пиппи пела, протирая нам уши куском противной мокрой фланели.
— «Ron, ron, ron, et plon, plon, plon», — продолжила Элинор. Но тут музыка умолкла. Шарманку унесли дальше. Элинор обмакнула перо в чернила. — Трижды восемь… — прошептала Элинор. — Двадцать четыре, — уверенно добавила она, вывела число внизу страницы, собрала небольшие красные и синие тетрадки и понесла их в кабинет отца.
— А вот и хозяйка! — добродушно встретил ее он, сидя в своем кожаном кресле с розоватой финансовой газетой. — Вот и хозяйка, — повторил отец, глядя поверх очков.
Он все медленнее соображает, подумала Элинор. А она спешила. Но они очень хорошо ладили друг с другом, почти как брат и сестра. Он отложил газету и перешел к письменному столу.
«Побыстрее бы, папа, — подумала она, когда он, не торопясь, отпирал ящик, в котором держал чековую книжку, — не то я опоздаю».
— Молоко сильно подорожало, — сказал он, похлопывая по обложке с золоченой коровой.
— Да, в октябре сезон яиц, — отозвалась она.
Пока отец крайне медленно выписывал чек, Элинор оглядела комнату. Она походила на деловую контору: газеты, ящики с бумагами — только над камином висят конские удила, да на полке стоит серебряный кубок, награда за победу в поло. Интересно, подумала она, он все утро сидит тут, читая финансовые газеты и обдумывая свои вклады? Отец перестал писать.
— Куда теперь? — спросил он с лукавой улыбкой.
— В Комитет, — ответила Элинор.
— В Комитет, — повторил отец, ставя свою четкую и жирную подпись. — Что ж, держись там твердо, не давай сесть себе на шею, Нелл. — Он вписал в гроссбух число.
— Ты днем пойдешь со мной, папа? — спросила Элинор, когда он оторвал перо от бумаги. — Сегодня Моррис выступает в суде.
Он покачал головой:
— Нет, мне надо в три быть в Сити.
— Тогда увидимся за обедом, — сказала Элинор, намереваясь уйти. Но отец поднял руку. Он что-то хотел сказать, но не решался. У него погрузнело лицо, заметила про себя Элинор, и на носу видны прожилки. Он становится все более грузным и все больше наливается кровью.
— Я тут подумывал зайти к Дигби, — сообщил он после долгого молчания, а затем встал, отошел к окну и выглянул в сад.
Элинор не терпелось уйти.
— Как листья падают… — заметил отец.
— Да, — сказала она. — И траву жгут.
Отец постоял, глядя на дым.
— Траву жгут, — повторил он.
Помолчав, он наконец произнес:
— У Мэгги сегодня день рождения. Я думал преподнести ей небольшой подарок. — Он сделал паузу. Элинор поняла: он хочет, чтобы подарок купила она.
— Что же ты хочешь подарить?
— Ну, — неуверенно сказал он, — что-нибудь приятное на вид, знаешь, чтобы она могла носить…
Элинор постаралась вспомнить, сколько лет исполняется ее двоюродной сестре Мэгги — семь или восемь?
— Ожерелье? Брошку? Что-нибудь такое? — быстро спросила она.
— Да, что-нибудь такое, — согласился отец, опять устраиваясь в кресле. — Что-нибудь приятное, чтобы она могла носить. — Он открыл газету и слегка кивнул дочери. — Спасибо, дорогая, — сказал он, когда она выходила.
На столе в передней, между серебряным подносом, на котором горой были свалены визитные карточки — большие и маленькие, некоторые с загнутыми уголками, — и куском плюша, которым полковник полировал свой цилиндр, лежал тонкий заграничный конверт с надписью «Англия», выведенной в углу крупными буквами. Элинор, торопливо сбежав по лестнице, походя бросила его к себе в сумку. Быстрыми семенящими шажками она пересекла Эберкорн-Террас, остановилась на углу и нетерпеливо посмотрела вдоль улицы. Среди множества экипажей ей удалось разглядеть объемистую махину — слава Богу, желтого цвета: слава Богу, она успела на омнибус. Подняв руку, Элинор остановила его и взобралась наверх. Натянув на колени кожаный полог, она вздохнула с облегчением. Теперь все заботы лежат на вознице. Элинор расслабилась. Она вдыхала мягкий лондонский воздух, с удовольствием слушая глухой гул Лондона. Ей нравилось смотреть вдоль улицы на кабриолеты, фургоны и кареты, проезжающие мимо, — у каждого экипажа была впереди какая-то цель. Она любила после лета, в октябре, возвращаться к полнокровной жизни. Отдыхала она в Девоншире, у Гиббсов. Все вышло очень хорошо, думала она, оценивая брак ее сестры и Хью Гиббса, глядя на Милли и ее детей. А Хью… Элинор улыбнулась. Он ездил на большой белой лошади, разбрасывавшей копытами палую листву. Но там слишком много деревьев и коров и слишком много низких холмов, вместо одного высокого, думала она. Ей не нравился Девоншир. Она была рада вернуться в Лондон, ехать на втором этаже желтого омнибуса, с сумкой, набитой бумагами, в октябре, когда все начинается вновь. Омнибус покинул жилой квартал, дома изменились, попадалось все больше магазинов. Это ее мир, здесь она в своей стихии. Улицы были запружены народом, женщины с корзинами для покупок роились у дверей магазинов. В этом движении было что-то знакомое, ритмичное, люди напоминали грачей, то садящихся на поле, то снимающихся с него.
Элинор тоже ехала по своим делам — она перевернула часы на запястье, не взглянув на них. После Комитета — Даффус, после Даффуса — Диксон. Потом обед, а затем — Дом правосудия… Обед и в полтретьего — Дом правосудия, повторила она. Омнибус катился по Бэйзуотер-Роуд. Улицы становились все беднее.