Ален Роб-Грийе - Ревность
Внутри бювара зеленая промокательная бумага испещрена обрывками строк, написанных черными чернилами: черточки в два-три миллиметра, крошечные закругления, крестики, закорючки и т. д. ...; ни одного знака невозможно прочесть, даже в зеркале. В боковой кармашек засунуты одиннадцать листков почтовой бумаги, голубой, очень светлой, обычного формата. На первом из этих листков хорошо виден след стертого слова — сверху, справа —от него остались всего два хвостика, очень бледных, истонченных резинкой. Бумага в этом месте более тонкая, почти прозрачная, но фактура ее достаточно гладкая, туда можно вписать новое слово. Что же до прежних букв, тех, что там находились раньше, то их невозможно восстановить. В кожаном бюваре больше нет ничего.
В ящике стола лежат две пачки почтовой бумаги, одна непочатая, вторая почти на исходе. Размер листков, их качество, их светло-голубой цвет абсолютно такие же, как и у прежних. Подле в ряд лежат три связки разных конвертов, темно-синих внутри, все еще скрепленных полоской бумаги. В одной из связок, однако, доброй половины конвертов не хватает, и полоска бумаги вокруг оставшихся провисла.
Кроме двух простых карандашей, круглой резинки для машинописи, романа, который явился предметом стольких дискуссий, и нетронутой книжечки марок в ящике стола нет ничего.
Верхний ящик большого бюро требует более тщательного осмотра. Справа в нескольких шкатулках хранятся старые письма, почти все в конвертах со штемпелями Европы или Африки: письма от родных А***, письма от разных друзей...
Прерывистые шлепающие звуки привлекают внимание к западному ответвлению террасы, по другую сторону кровати, за окном, на котором спущены жалюзи. Может быть, это шум шагов по плиткам. А ведь бой и повар должны были давно уже лечь. К тому же, босиком или в плетеных сандалиях, они ступают совершенно бесшумно.
Шум внезапно стих. Если это и в самом деле были шаги, то шаги быстрые, торопливые, крадущиеся. Они даже не были похожи на шаги человека, скорее то было животное: бродячая собака забралась на террасу.
Шум оборвался так быстро, что не оставил ясного воспоминания: не было времени даже хорошенько его расслышать. Сколько раз повторились легкие удары по плиткам? Каких-нибудь пять или шесть, может, и меньше. Этого мало для пробежавшей собаки. Большая ящерица падает со стрехи с таким вот глухим шлепком; но тогда нужно допустить, что упало пять или шесть ящериц, одна за другой сряду, а это маловероятно... Только три ящерицы? И то многовато... А может, звук повторился всего дважды.
По мере того как он удаляется в прошлое, звук этот кажется все менее правдоподобным. Сейчас его как бы и вовсе не было. Сквозь щели в жалюзи, слегка приоткрытых — несколько запоздалый жест,— невозможно ничего разобрать. Остается только снова опустить их, потянув за боковую рейку, которая приводит в действие все остальные дощечки.
Комната снова замкнута. Полоски на полу, каннелюры на стенах и потолке вращаются все быстрее и быстрее. Стоящий на пристани человек, что наблюдает за всплывшими лохмотьями, тоже начинает наклоняться, не теряя при этом своей чопорности. Он одет в белый костюм хорошего покроя, на голове у него пробковый шлем. У него старомодные черные усы с закрученными вверх концами.
Нет. Его лицо в тени, на нем ничего нельзя различить, неясен даже цвет его кожи. Кажется, что невысокая волна, продвигаясь, развернет кусок ткани и покажет, одежда ли это, матерчатый мешок или еще что-нибудь, если, конечно, к тому времени не смеркнется окончательно.
И в этот миг свет внезапно гаснет.
Возможно, уровень керосина мало-помалу понижался, но в этом уверенности нет. Меньшая площадь была освещена? Свет стал желтее?
А ведь поршень насоса приводился в действие несколько раз в начале ночи. Неужели выгорел весь керосин? Бой забыл наполнить резервуар? Не указывает ли внезапность явления на то, что из-за некачественного горючего засорился проток?
Так или иначе, заново зажигать лампу слишком сложно, не стоит возиться. Не так уж трудно в темноте пересечь комнату, найти большое бюро и открытый ящик, связки ничего не значащих писем, коробки с пуговицами, клубки шерсти, пучок шелка или очень тонкого конского волоса, похожего на человеческий; потом закрыть ящик.
Шипение лампы прекратилось, и теперь понимаешь, какую важную роль оно играло. Канат, что разматывался пядь за пядью, вдруг оборвался или отцепился, бросив кубическую клетку на произвол судьбы: свободное падение. Звери, должно быть, тоже умолкли, один за другим, в глубине долины. Тишина такая, что самые робкие движения неисполнимы.
Подобно этой ночи без очертаний, шелковые волосы протекают между согнутых пальцев. Удлиняются, множатся, протягивают щупальца во всех направлениях, сматываются в клубок все более и более сложный, но сквозь извивы и кажущиеся лабиринты пальцы скользят с тем же равнодушием, той же небрежностью, с той же легкостью.
С той же легкостью клубок волос разматывается, простирается и падает на плечо послушным потоком, и по нему мягко скользит щетка с шелковыми щетинками, сверху вниз, сверху вниз, сверху вниз, сверху вниз, направляемая сейчас одним лишь дыханием, которого достаточно, чтобы создать в этой кромешной темноте ровный ритм, способный еще что-то измерить, если осталось еще что-то, поддающееся измерению, очерчиванию, описанию, в этой кромешной темноте, вплоть до рассвета, сейчас.
Уже давно рассвело. В нижней части окон, выходящих на юг, полосы света просачиваются в щели опущенных жалюзи. Если солнце осветило фасад под этим углом, значит, оно уже стоит высоко на небе. А*** не вернулась. Ящик комода, слева от кровати, все еще полуоткрыт. Он довольно тяжелый и, задвигаясь, скрипит, как плохо смазанная дверь.
А вот дверь комнаты бесшумно поворачивается на петлях. Туфли на каучуковой подошве бесшумно ступают по плиткам коридора.
Слева от входной двери, на террасе, бой расположил, как обычно, низенький столик и единственное кресло и поставил на столик единственную чашку кофе. Сам бой показался на углу террасы, неся двумя руками поднос с кофейником.
Поставив принесенное рядом с чашкой, он говорит: — Хозяйка, она не вернулась.
Таким же тоном он бы сказал: «Кофе, он подан», «Да благословит вас Бог» или все равно что. Напевный голос его звучит на одной ноте, так что нельзя отличить вопрос от простого утверждения. Как все туземные слуги, Этот бой к тому же не привык ждать ответа, даже если он о чем-то спросил. Он тотчас же уходит, проникая в дом через открытую дверь, ведущую в центральный коридор.
Утреннее солнце высвечивает насквозь эту среднюю часть террасы, да и всю долину. В воздухе, почти свежем сразу после рассвета, птичьи трели заступают место ночного стрекота, звуковой фон почти такой же, хотя менее слитный, расцвеченный время от времени более мелодичными переливами. Что же до самих птиц, то их не видно, как и цикад,— таков уж их обычай — они укрываются под султанами широких зеленых листьев вокруг всего дома.
На участке голой земли, который отделяет дом от посадок, блестят бесчисленные нити паутины, полные росы; крошечные паучки сплели их между комьями земли. Внизу, на деревянном мосту, что пересекает маленькую речушку, бригада из пяти рабочих собирается заменить бревна, изъеденные термитами.
На террасе из-за угла дома появляется бой, следуя своим обычным маршрутом. В шести шагах позади него идет второй туземец, в шортах и майке, босиком, в старой обвисшей шляпе.
Походка нового персонажа упругая, быстрая и ленивая одновременно. Он идет за своим провожатым к маленькому столику, не снимая невиданного головного убора из фетра, бесформенного, выцветшего. Он останавливается, когда останавливается бой, то есть в пяти шагах позади него, и стоит на месте, свесив руки вдоль тела.
— Господин оттуда, он не вернулся,— говорит бой.
Гонец в мятой шляпе глядит вверх, на балки под крышей, где серо-розовые ящерицы гоняются друг за другом короткими перебежками, внезапно останавливаясь на бегу, склоняя голову набок, распрямляя хвост.
— Госпожа, она сердится,— говорит бой.
Он использует этот глагол, чтобы обозначить любой род нерешимости, печали или заботы. Несомненно, сегодня он подразумевает «беспокоится», но это слово могло бы с таким же успехом означать «гневается», «ревнует» или даже «пребывает в отчаянии». И все же он ни о чем не спрашивает и собирается уже уходить. Однако безобидная фраза, не имеющая точного значения, развязывает ему язык, и он разражается потоком слов на своем родном языке, который изобилует гласными, особенно «а» и «е».
Он и гонец сейчас повернулись друг к другу. Последний слушает, не выказывая ни малейшего понимания. Бой говорит на предельной скорости, будто бы его текст не содержит знаков препинания, но тем же певучим тоном, каким изъясняется по-французски. Внезапно он замолкает. Другой разворачивается и уходит той же дорогой, какой пришел, своей разболтанной быстрой походкой, мотая головой в невиданной шляпе, покачивая бедрами и болтая руками, свисающими вдоль тела, но так и не раскрыв рта.